Я уже давно слышу ее словно сквозь туман и все меньше придаю значения тому, что она говорит. Она в нескольких сантиметрах от моей руки, на ковре, уставилась взглядом в какую-то точку в потолке. Свитер приподнялся немного, и медью светится полоска кожи. Я протягиваю к ней руку. Ощущаю, как дрожит кожа, точно у лошади, вспугивающей оводов. Но я не пугаюсь. К тому же ее загорелая кожа так нежна. Она прерывает фразу на точке с запятой. Может быть, я застал ее врасплох. Молчит. Предоставляет мне свободу действий. «Молнию», как всегда, заедает. Тогда Скажем-Исабель опускает руки и помогает мне. Она невозмутима, будто приблизилась к чему-то неизбежному. Поразительно, тело ее невероятно молодо, будто ей пятнадцать, а не двадцать шесть. Я раздеваюсь не спеша, словно тоже принимаю все как должное. Умею и я быть актером, черт побери. Даже хватает духа лечь рядом (холодновато, правда, немножко), а она все смотрит в потолок. Протягиваю руку и поворачиваю ее голову, чтобы заглянуть в глаза. Она плачет. Этого я не ожидал и не могу не растрогаться. Нежно провожу пальцами по ее шее. Она говорит: «Сейчас меньше разницы между тобой и мною. Не важно, что моя одежда шилась на заказ, а твоя так же дешева, как та, в какой я ходила в школу в Сан-Николас. Не важно, вся одежда там, в груде, и уже не мешает нам быть похожими. И когда ты будешь меня ласкать (ты будешь меня ласкать?), не столь важно, что у тебя нет ни гроша, а у меня солидный банковский счет. На теле карманов нет, видишь? И не важно, что ты сбежал от полиции, а я стараюсь бежать от самой себя. Смотри-ка, у нас одинаковые волосы». Я подвигаюсь ближе, чтобы Скажем-Исабель и я могли сравнивать. Действительно, почти тот же цвет. Разница совсем незаметна. Как будто это одно руно.
XIV
Дионисио вознамерился разобраться в причинах поражения — страны и своего собственного. «Имею ли я право чувствовать себя сломленным, поскольку Вики стала жертвой, а я — свидетелем, преисполненным ненависти и стыда? Не кажется ли тебе непростительным, что мы всегда рассчитывали только па победу и никогда — на поражение?» Не знаю, что ему ответить. Дело в том, что я лично ни на что не рассчитывал: ни на победу, ни на поражение. Наверное, из нелюбви к математике? Я не считал даже пинки и зуботычины, полученные в полиции. «Это лишнее доказательство того, что мы были незрелыми. Думали, что враг — благородный кабальеро консерватор, а оказалось — кровожадный зверь. Ну скажи, что мне делать сейчас с моей ненавистью? Поверь, с таким чувством ничего создать не удастся. И уж конечно эта ненависть слепа, потому что я не знаю, кто они: снимая с меня капюшон, они надевали его на себя. Помню, разумеется, голоса, никогда их не забуду. Но как установить лицо и имя по голосу? С политической точки зрения самое скверное заключается в том, что мне не столько нужна победа, сколько возможность размозжить головы тем, кто погубил нас с Вики. Нехорошо, но иначе не могу».
В конце концов я думаю так же. Или мне кажется? Трудно влезть в душу другого человека. А мне и того труднее, ведь я никогда не был так влюблен, как Дионисио в Вики, так что не могу и вообразить, что переживаешь, когда на твоих глазах банда мерзавцев по очереди оскверняет девушку, которая для тебя — все. Или почти все, и того довольно. А ну-ка, что бы я почувствовал, если бы дюжина этих обезьян принялась за Скажем-Исабель, а я был бы связан, бессилен помочь? Понятно, я не влюблен в Скажем-Исабель, но все равно, должно быть, жутко стать свидетелем такого. Жутко, даже если не знаешь женщину. Видимо, я не влюблен в Скажем-Исабель, хотя меня очень взволновало наше недавнее рандеву, и действительно, кожа у нее — чудо, и все тело потрясающее, но я не потерял голову (пока) даже в самый сумасшедший момент, как рассказывают другие. Нет, у меня не было желания провести с ней всю жизнь: я не испытывал и стеснения в груди (до такой степени, когда близок к инфаркту), и не хотелось мне во что бы то ни стало бродить одиноко под луной, а если нет луны — под светофорами. Нет, это не про меня. Я чувствовал себя необыкновенно свободным и испытывал наслаждение без всякого стеснения в груди, зато с огромным желанием, какого не знавал на протяжении долгой жизни. Она отвечала мне той же горячностью и совсем не стыдилась выказывать свои чувства. Ее не одолевали сомнения насчет того, что она делает и что должна была бы делать. Очевидно, ей уже будет трудно отступить. Комфорт затягивает, да как! Даже я в какой-то степени скучаю по «мебелище» и ковру, особенно по ковру! И не только это. На улице люди на нее оглядываются, останавливают, просят автографы. Хоть она и отрицает, это ей тоже но вкусу, манит ее. Судить не буду. Скорее, я ее понимаю. Наверное, если бы я был знаменитым и девушки останавливались бы на улице, глазели, раскрыв рот, у меня было бы больше увлечений, чем у нее. Должно быть, тщеславие пропорционально таланту, и у меня нет тщеславия, поскольку нет таланта. И не будет? По-видимому, сейчас мне наплевать на талант, а потом он понадобится. Сейчас мне достаточно быть молодым; потом когда-нибудь, когда стану дряхлым тридцатилетним стариком, верно, захочется иметь талант. Проблема в том, можно ли приобрести талант чрезвычайным усилием воли? Это от многого зависит, конечно. Знаю я некоторых людей, которые не смогут быть талантливыми, даже если грыжу наживут. Вообще-то зачем мне теперь талант? Жуткие неудобства. Жуткая ответственность. Жуткая работа. Кроме того, по-моему, если ты сломлен (как Дионисио, например), то остается лишь одно — переживать свои несчастья. А я не хочу унывать. Мне кажется, что единственный способ сохранять себя молодым — не унывать. Смогу ли я?
XV
Жду ее после репетиции у выхода из театра, и на этот раз она издали подает мне знак, а когда подходит, целует, едва касаясь щеки, и представляет своей компании, начиная со здоровенной тетки, наверняка характерной актрисы. Затем следуют режиссер, осветитель, декоратор. И какой-то непонятный молодой человек, который не сводит с меня глаз. И она все говорит: «Это Эдуардо», — с такой естественностью, что я чуть сам не начинаю верить, будто меня зовут Эдуардо. Но нет. Раз уж она изобрела мне имя, могла бы подыскать потаинственней, вроде Асдрубаля, или Эусебио, или Сауля. «Дружище Эдуардо!» — зовет меня осветитель, а я по рассеянности не отвечаю; тот обижается и поворачивается ко мне спиной, тогда до меня доходит, что Эдуардо — это я; спрашиваю, не звал ли он меня, и он превозносит быстроту моей реакции.
Всей компашкой отправляемся ужинать. Я ничего не ем, потому что «уже поужинал». Если буду есть, придется платить, само собой, а они выбрали таверну «Эдельвейс», где с тебя сдерут даже за зубочистку. Так что я смотрю на то, как передо мной, сзади меня, сбоку проплывают жаркое, салаты, зайцы по-охотничьи, ньоки[16] по-болонски, и притворяюсь сытым, а слюнные железы действуют сверхактивно, поскольку на самом деле меня гложет голод. В довершение несчастья я сижу не только далеко от Скажем-Исабели (вообще-то я думал, что встречусь с ней, а не со всей труппой), по мне еще и особо повезло: мои соседи — непонятный юнец и характерная актриса, и я в полном замешательстве, не знаю, о чем с ними говорить. Единственные темы, которые приходят на ум, относятся к пищеварению, меню, приправам, а я стараюсь не поминать все это, опасаясь лишиться слюны, что вредно для здоровья.
На другом конце стола Скажем-Исабель смеется над сплетнями и анекдотами, которые рассыпает осветитель. Мне не нравится, как она встряхивает париком. Не нравится и осветитель рядом с ней. Вдруг она бросает на меня взгляд, подмигивает мне, гримасничает. Я не реагирую. Наверное, голод рождает чувство уязвленности. Тогда она открывает сумочку, достает бумагу, пишет что-то, дважды сгибает пополам и просит официанта передать мне: «Скоро пойдем домой. Ты и я». Снова сгибаю послание и кладу его в карман. Только посмотрел на нее с безразличным видом.
Декоратор заводит речь о политике. Мол, ходят слухи о пытках. И это точно — пытают. Но он лично согласен. Раз какие-то недоросли хотят изменить порядок в стране, раз хотят, чтобы страна перестала быть западной и христианской, раз хотят покончить с частной собственностью, забывая, что для отцов родины Ривадавии[17] или Сааведры[18] частная собственность была всегда чем-то священным, раз хотят покончить с семьей, с культом матери, с Рождеством, с нашими идиллическими коровками — иначе говоря, со всем хорошим, что унаследовало нынешнее поколение, тогда ладно, пусть платят, дружище, и если цена тому пытка, пусть пытают, дружище, и поясняет, что у него при этом ни один волос не шевельнется. Характерная актриса шепчет мне: «Бесспорно, он же лысый!»
Я думаю о Дионисио и Вики. Здесь, в Аргентине, быть может, другие репрессии. Другие ли? Слушаю декоратора и не могу отделаться от образа Вики, изнасилованной на глазах Дионисио, выжившей и мертвой, навсегда замкнувшейся в самой себе. Все, хватит с меня. Прощаюсь с характерной актрисой и с непонятным юнцом («завтра нужно рано вставать»), смотрю на другой конец стола, где Скажем-Исабель уже не встряхивает париком и, быть может, поэтому видит, что я встаю, сдержанно прощаюсь и ухожу. Прежде чем открыть дверь па улицу, оборачиваюсь. Все они так и сидят там — самодовольные, покуривающие, жующие.