В общем, любовь у нас получилась большая-пребольшая. Больше некуда! Подустали. Лежим. Помалкиваем. Думаю, надо позвать Люську, а то ещё догадается, чего доброго. Сполз со своего насеста, натянул штаны да сапоги — и в дверь. Вышел, солнце уже высоко. Жара. Осматриваю берег, нет нигде моей благоверной. Спускаюсь с пригорка и столбенею: на коряге, торчащей из воды, как днище перевёрнутой лодки, у самого бережка, сидит моя Люська в обнимку с мужиком, и голые оба. Спинами-то они ко мне сидели. Тут я прямо озверел. Выдернул из земли кол, на котором сети рыбаки просушивали, и с криком «Убью!» побежал к озеру. Те двое от испуга обернулись. Ещё б какие-то секунды, и я мог действительно убить кого-то из них. Глаза мои расширились от ужаса. Кол выпал из рук. На коряге сидели напуганные Надька и её хахаль Петруха, который утром приехал на озеро и увёл свою подружку с ночёвки. Но это я уже узнал потом. А в тот момент я ничего не соображал. «А там кто?!» — кричу я на Надьку и показываю на избушку. Моя зазноба крутанула пальцем у виска и говорит: «Василий Иванович, это какая же вас муха укусила?» «Не муха, а комар-кровосос», — уже миролюбиво сказал я, окончательно поняв свою глупость, и пошёл к избушке.
Люське про моё буйство ни Надька, ни Петруха не донесли. Да и я молчал об этом многие годы. А что было говорить? Ведь в ту незабываемую ночь жёнушка моя забеременела первенцем, и я через девять месяцев, день в день, стал папашей. Вот такие, брат, укуси тебя комар, дела и случаи.
ПАЛЬЦЕМ МЕНЯ НЕ ТРОНУЛ
Тётка Поля живёт в большом доме. Дети давно разъехались. А весной минувшей и мужа свезла на кладбище — умер от белой горячки, проще говоря, залился. Не то чтобы был запойным пьяницей, но на старости лет стал пить бражку и спирт привозной — технический. Так и сгорел не за понюх табаку.
Оплакала своего непутёвого тётка Поля и стала коротать век одна — к детям, приглашавшим её к себе на житьё, не поехала.
Летом я навестил тётушку. За чаем поговорили о том о сём, спрашиваю:
— Что же ты, Афанасьевна, к сынам-то не едешь? Ведь одной зимовать в таком домине — не натопишься.
— Да дров мне хозяин оставил — до смерти хватит. А как я свой угол-то брошу. Нет, проживу и одна.
— А не скучно одной-то? Или Петрович намучил своими пьянками, что и одиночеству рада? — задаю ей провокационный вопрос.
Тётка Поля крестится:
— Помилуй Бог, что ты такое говоришь? Хороший ведь мужик он был. Любая работа горела у него в руках. Трезвому-то ему цены не было. А пьяный совсем дурак был, нервов уж помотал — никто не позавидует. Но руку на меня никогдышеньки не подымал, ни разу пальцем меня не тронул. Царство ему небесное!..
ПОРАТО ЛАДНО И НЕ НАКЛАДНО
Мой дед Михаил Мамонтович не был жадным человеком, но экономным — уж точно: всякую железяку с дороги тащил домой. Никакой ржавый гвоздь у него не пропадал, любой консервной банке находилось применение. Дед рыбачил, охотился, шил лодки, в тёмную зимнюю пору вязал сети, плёл корзины, как и всякий сельский житель.
Дроби для патронов он никогда не покупал, а сам лил её из мелко нарубленной свинцовой сетки, добытой из старого кислотного аккумулятора. Делал он это обычно на берегу озера в тихую погоду. А я иногда был у него помощником.
Дроболитней служило цинковое ведро. Дед наливал в него чуть больше половины объёма воды, добавлял туда стакана полтора керосина. Сверху на ведро ставилась консервная банка, проткнутая железными спицами, которые удерживали банку над водой с керосином. Дно консервной банки было заранее проколочено гвоздём, как в решете. Таких банок было у деда несколько штук. Он лил и самую мелкую дробь — на рябчика, и картечь — на мошника. То есть дырочки в каждой банке делались гвоздями разной толщины.
Михаил Мамонтович наполнял банку кусочками свинца и чиркал спичку. Керосин, разлитый по поверхности воды, в ведре вспыхивал, и через небольшой промежуток времени начиналось чириканье: это рождались дробинки; упав в холодную воду, они издавали звуки, похожие на воробьиную воркотню.
Дед в это время уходил затоплять баню или носил в неё воду, а я оставался у пылающего ведра, слушал беспрерывное чириканье дробинок и, когда оно прекращалось, звал деда. Литьё дроби на этом заканчивалось. Дед мочил в озере старую фуфайку и накидывал на огонь в ведре, пламя сразу же гасло. Едучий керосиновый дух с чёрной копотью уносился лёгким ветерком прочь. А старый охотник, слив из ведра воду, брал оттуда щепотку готовой дроби, раскатывал её между огрубевших от работы ладоней и приговаривал: «Порато ладно и не накладно…»
«ПОРТФЕЛЬ БЫЛ ПОЧТИ НОВЫЙ»
Жили в деревне два брата, хоть и в возрасте были, но своих семей не завели. Младший, Шурик, пенсию по болезни глаз получал, а старший, Иван, ездил на заработки в город Мирный (там постоянно много мужиков кенозерских работает). И вот случилась беда: умер скоропостижно старший братан. Товарищи по работе доставили гроб с телом покойного на родину (за 200 км). Все похоронные расходы взяла на себя организация: водки и закуски навезли, даже костюм новый покойнику справили.
— В таком костюмчике ещё пофорсить бы можно было, — с сожалением и даже с долей зависти рассказывает Шурик, — хорошо похоронили, дай Бог каждому.
— Одному-то худо? — с сочувствием говорю ему. — Как-никак Иван деньги немалые зарабатывал.
— Зарабатывал иной раз, а что толку? — буркнул Шурик, потом, попросив закурить, продолжил свой рассказ.
— Ивановых денег я и копеечки не видывал. Половину получки по дороге домой просадит с дружками, а остатки на опохмелку уйдут, как песок сквозь пальцы. Без моей-то пенсии уж давно зубы надо было положить на полку.
— Да у тебя и зубов-то нет, — шучу я, — протез-то свой на полке, что ли, оставил?
— Сломался, — пояснил мне Шурик, — надо бы в город ехать — там склеят, но не знаю, когда и соберусь. Да и портфеля нету, чтобы еды с собой взять.
— Какого ещё портфеля? — не понял я земляка.
— Да увёз в свою последнюю командировку Ванька портфель с собой. Я его ещё при Горбачёве покупал за 20 рублей. Гроб миряне привезли, а портфеля нету. Всех переспрашивал, никто будто ничего не знает. Я и письмо даже в Мирный написал, ихнему начальству, чтоб прислали мне портфель-то. Да ответа так и не получил. Видать, украли, а он ведь почти новый был. Уж такого мне теперича не купить, пенсии не хватит. Как говорил Ваньке: не бери с собой портфель, возьми старый подсумок. Так нет, не послушался, дурак, меня…
ПУСТЬ ОТСОХНЕТ РУКА У ТОГО МУЖИКА
Сейчас многие у нас воруют: на дачах и в деревнях, в маленьких и больших городах — на всех просторах страны. Воруют и не стыдятся этого. Да что там стыд — из него рубашку не сошьёшь. Воруют и ещё бахвалятся этим: кто больше хапнул.
Рос я в деревне у деда и бабки в пятидесятые годы прошлого века. Что говорить: страна из послевоенной разрухи вылезала. Нищета. Белый хлеб и конфеты с пряниками мы, детишки, видели только по большим праздникам, таким как выборы или День Победы.
Помню, мой приятель закадычный, Толька, украл у отца из кладовки несколько кусков сахара, каждый примерно с наш детский кулачок. Пробрались мы с ним, шестилетки, на конюшню, залезли в ясли и съели по куску. Оставшийся сахар у моего дружка отобрал Васька — был он нас раза в два постарше. Судьба его сложилась трагически: после службы в армии по пьянке утонул в Кенозере.
Тольку тогда за воровство отец крепко наказал, отлупцевал солдатским ремнём до посинения. Досталось и мне от деда. Хотя вина моя состояла в том, что ел ворованный сахар…
Мне, малышу, в наказание о содеянном рассказал тогда дед то ли притчу, то ли на самом деле происшедшую в нашей деревне историю, которую мой неокрепший разум воспринял с ужасом.
…Жил на Кенозерье когда-то богатый мужик. Всё у него было: и скотина, и хлеб, и даже своя мельница. Прозывали его Мельником. По соседству с ним жил другой богатей: завистливый, жадный, куска нищему не подаст. Когда Мельник был в отъезде, тёмной ночью сосед запряг лошадь и увёз с мельницы телегу зерна, подготовленного для помола. Вернулся хозяин, а у него — пропажа. Не стал он искать виновных, а только объявил на всю округу: тот, кто украл зерно, будет жестоко наказан. У вора отсохнет правая рука, чтоб неповадно было брать чужое без спроса в другой раз.
Проходит неделя, другая. Сосед вороватый покоя себе не находит. Правая рука стала сохнуть, пальцы на ней скрючились, мышцы тряпками повисли. Ложку за обедом поднять рукой этой не может. Дальше — ещё хуже. Куда только не стучался бедолага: и к фельдшерам, и к бабкам-знахаркам, и к цыганским ведуньям — все только руками своими здоровыми разводят — никто помочь не может.