И терпеливо, как ребенку, назидательно (Раечка одна умела говорить так, но это даже шло ей) принялась перечислять: Арефьев, профессор из Москвы, Прутко, Минин, Саенко — словом, все, кто мог. И это собрал их Меньшенин. Или Арефьев, потому что после обхода проведут конференцию с демонстрацией больных.
Раечка говорила, поджимая красивые пухлые губки.
— Ну, хорошо, хорошо…
Ординаторская была полна врачей. Стоял гомон. Марию Сергеевну встретили возгласами и по-разному. На ее месте сидел Прутко.
И некрасив он был, и грузен в свои тридцать четыре года, но было в нем что-то такое, мимо чего нельзя было пройти. Колпак он носил, как подводник пилотку. И халат его, безукоризненно-чистый, был подогнан тютелька в тютельку и сидел на нем, как вечерний костюм. И всегда нейлоновая рубашка мягким воротником удобно охватывала его могучую шею. И забывалось, что он грузен и некрасив, забывалось, что у него маленькие, воспаленные от вечных недосыпаний глазки, и после того как Мария Сергеевна разглядела подлинную красоту в совершенно ужасном Меньшенине, она и в Прутко увидела ее. И была права. Прежняя неприязнь к этому человеку за его лихость, за его самонадеянность, за ту мужскую легендарность, которая коснулась и ее ушей и которая делала трудным для нее всякое общение с ним, вдруг исчезла.
Он сказал с веселой язвительностью:
— Мария Сергеевна, вы как главный терапевт. В десять утра уже на работе!
Мария Сергеевна улыбнулась ему виновато и немного застенчиво. И Прутко, готовый к иной реакции и любящий пикировку, в которой выходил всегда победителем, неожиданно смутился.
Мария Сергеевна знала, что он прекрасный хирург. И что у него почти нет иной жизни, чем клиника. И теперь вдруг объединились в одно эти два ее представления о нем.
А еще, входя в ординаторскую, она беспокоилась, что Меньшенин и Арефьев тоже здесь. Но их не было. Видимо, Арефьев увел Меньшенина к себе в кабинет. Она тоже должна пойти туда, вместе с Прутко и с Мининым. Но ей еще нужно увидеть Анну, заглянуть в детскую.
Аннушка чувствовала себя хорошо. Ребятишки в детской шумели и баловались, значит, тоже все было нормально. А Марии Сергеевне казалось, что не одну ночь она не была здесь, а долго-долго. И запах клиники, ее привычная жизнь, отодвинутая от нее переживаниями этой ночи, тягостной встречей с мужем, с маршалом, сделались для нее такими желанными, такими единственно нужными, что даже защемило в груди. Она медленно шла по отделению, здороваясь с санитарками, медсестрами, больными, думала, какая это радость знать о каждом и каждого, кто встречается на пути, чье лицо возникает в поле зрения, почти физически ощущать свою связь с ними.
И еще она не скрывала сейчас своей радости от того, что увидит Меньшенина. И не удивлялась тому, что этот человек так много значит теперь в ее жизни.
Дверь в кабинет Арефьева была приоткрыта, и Мария Сергеевна, постучав, вошла.
Профессора пили кофе и о чем-то негромко разговаривали. Она поздоровалась. Меньшенин отставил чашечку и смотрел на Марию Сергеевну все время, пока она шла от порога.
Арефьев встал, поцеловал у нее руку. Сказал:
— Вы хорошо выглядите.
Потом она подала руку Меньшенину. Он крепко пожал ее своей короткопалой рукой и грузно сел в кресло.
Мария Сергеевна сказала Арефьеву, но для них обоих:
— Я не ждала вас сегодня.
— Вы уж простите нас, голубчик, — ответил он. — Игнат Михалыч уезжает. Это его инициатива.
— Да, — сказал Меньшенин. — Я хотел увидеть вас. И посмотреть ваших больных.
— Ну что же, профессор, все готовы. Можно идти.
— У меня два слова к вам.
Арефьев улыбнулся. Он все еще не сел после того как здоровался с нею, и сейчас, высокий, и стройный, насколько это возможно в пятьдесят с небольшим, возвышался за его спиной, откинув свою красивую и гордую седую голову.
— Я жду вас, коллеги, в ординаторской.
Мария Сергеевна слышала, как он осторожно прикрыл за собой дверь.
Меньшенин некоторое время глядел себе на руки. И он не замечал, что она все еще стоит. И тогда она сама села в кресло напротив него, где только что сидел Арефьев.
— Мария Сергеевна, — сказал Меньшенин. — Мне пора восвояси. Все мои дела здесь закончены. За те дни, что я провел здесь, я много думал.
Тут он поднял взгляд — глаза его смотрели глубоко из-под бровей, и тяжелое, почти квадратное лицо было ожесточено.
— Я был рад поработать с вами. Не будь вы так связаны, я предложил бы вам свою клинику и сотрудничество.
Она молчала. Он помолчал тоже. Потом он сказал:
— Мы с Арефьевым говорили о вас, о клинике вообще. Пришла пора. Здесь надо разворачивать такую же работу, как и у нас, как в клинике Вишневецкого. Этого будет трудно добиться. Я могу предложить — от своей клиники лабораторию у вас. Заведующий лабораторией — должность профессорская. Пять-шесть ставок. Через год здесь можно будет делать то, что делают у нас и в Москве. У меня есть выкладки. И конкретные наметки. Я изложу их вам сегодня после обхода. Но у меня есть основания считать, что Арефьев не пойдет на это. Может быть, на его месте я поступил бы так же. Но я глубоко убежден, что это необходимо. Другой путь — длиннее. Втрое длиннее. Он считает, что для хорошего, большого специализированного сердечно-сосудистого отделения нет больных. Это неправда. Даже, по моим наблюдениям, здесь, уже в больницах, не менее пятисот больных, требующих оперативного лечения. Часть из них вы не успеете оперировать: будет поздно. И не сумеете пока, и не довезете.
Я все это говорю вам, потому что… Словом, мне жаль расставаться с вами…
И Мария Сергеевна поняла, что и она может сейчас говорить с ним с тою же прямотой и откровенностью.
— Знаете, профессор, — сказала она. — Сначала я боялась вас. Потом уважала и восхищалась. А теперь… Теперь мне даже не хочется думать, что вам надо уезжать… С вас, с работы с вами, у меня началась какая-то совсем иная жизнь. Я и себя увидела со стороны, и своих ребят… Да и все вокруг. И мне почему-то совсем не стыдно говорить вам все это. Я поверила в свои руки, в то, что правильно выбрала себе путь в жизни… Вы даже не представляете себе, как трудно мне это было понять…
И все-таки Марию Сергеевну не оставляло ощущение того, что нельзя Меньшенину так вот просто взять и улететь со своим лошадиноголовым, молчаливым и несгибаемым Торпичевым. Нельзя. От одной только мысли, что он уедет и все войдет в свою колею, опять они все — она, Прутко, Минин, станут никем, делалось тоскливо. Нельзя, чтобы Меньшенин уезжал теперь.
…Огромная для такого маленького отделения группа врачей медленно переходила из палаты в палату, заполняя их всякий раз настолько, что не все могли войти. Врачи докладывали своих больных. Голоса их звучали тихо и напряженно. И больные понимали, что это не просто обход. В клинике слухи распространяются так же стремительно и точно, как среди солдат. И даже Аннушка, едва начавшая садиться, укрывшись после осмотра до подбородка, пламенела от смущения: впервые она была раздета при таком количестве мужчин. Она спросила у Меньшенина, мерцая на него темными горячими глазами.
— А вы, значит, улетаете к своим больным от нас? Прощаетесь, значит?
Некоторое время он не отвечал, сутулясь, нагнув бритую лобастую голову, почти ушедшую в плечи. Мария Сергеевна от окна смотрела на него, не замечая, что и в ее глазах сейчас такое же ожидание — полудетское, наивное и беспомощное, как и у Аннушки.
— Видишь ли. У врача нет своих и чужих больных. Не должно быть… Есть свое место работы.
Ответом это не было. Меньшенин понял. И он вышел из палаты.
Обойти всех не успели. По коридору вихрем неслась старшая сестра. Она искала Арефьева. И, завидев его высокую красивую фигуру, пробилась сквозь толпу врачей, потянула его за рукав халата. Она не назвала его ни по имени, ни по должности. Она просто и громко брякнула:
— Вас просят вниз. Умирает секретарь обкома!
Так вот и вышло, что Мария Сергеевна оказалась с Меньшениным внизу у палаты Климникова. Она видела, как держал себя возле погибающего человека Арефьев. Что-то в нем было такое, чего она не замечала раньше или не хотела замечать: мужество, и честность, и прямота. Так мог себя держать человек, который несет в себе многое и за которым многое стоит.
И только уже поднявшись наверх, она пришла в себя.
А потом она неожиданно поняла, что ей необходимо сказать Меньшенину. Она пошла в кабинет Арефьева. Меньшенин был там один. Она сказала:
— Нет, вы не должны так уехать. Все, что вы говорили мне, надо сказать им, таким, как Климников. Они должны знать. А потом мы вас проводим. Мы ведь никогда здесь еще не говорили так. А надо, надо же!
Меньшенин строго глянул на нее, помолчал, барабаня пальцами по стеклу на столе, и сказал:
— Хорошо. Давайте попробуем…