– Да что рассказывать? Там нормально. Персики, абрикосы. Сухой паек хороший, с шоколадом и витаминами. Оружие самое лучшее, новые образцы на испытания прибывают. Война, конечно, но ведь у нас и артиллерия, и авиация. Главное, что ребята настоящие, есть кому спину прикрыть, на чье плечо опереться.
– Вот, правильно племянник говорит. – Пал Палыч одобрительно прокашлялся. – Но опять же, он только лейтенант, что он может знать обо всей обстановке?
Жена сидела рядом с Ремизовым, слушала, гордилась. Какой большой человек ее муж. Для этих взрослых людей он – мальчишка, а как они ловят его слова, внимают ему, вот только Пал Палыч чем-то недоволен. Наверное, завидует его славе. Ведь быть в центре внимания – это же слава. На тебя смотрят, тебя слушают, задают серьезные вопросы, верят каждому твоему слову.
Мама смотрела на него со стороны, молилась, как на икону, потому что он, ее сын, лучший в семье. Но как ему там тяжело, а он ничего не рассказывает. Быть лучшим всегда тяжело. Тихие слезы невольно протекали по щеке, она их незаметно вытирала, чтобы никто не почувствовал ее слабость, особенно сын.
Дед долго молчал, слушал, о чем говорит молодежь.
– Ну вот что, дайте и отцу сказать. Я пока еще старший здесь. – Дед Паша оглядел всех строго, взял в руки большую деревянную ложку, чтобы сбить напавшую на них нервную дрожь. – А я так сужу. Мой ротный в тридцать девятом тоже был лейтенантом и в Кремле бывал, много умных слов нам, солдатам, говорил. Так вот, все сбылось, что он говорил. Теперь внук у меня лейтенант, и нечего его здесь обстановкой попрекать, это он в своем окопе воюет, а вы тут покамест задницы греете. И про американцев скажу. Я-то «Красную Звезду» читаю, знаю, что в мире делается, так вот, кто на нас идти вздумает, мы им бока-то пообломаем. Разных бивали, нас нахрапом не возьмешь и силой не удивишь. И американцам энтим перепадет, если попрут, мало-то и им не покажется. С деньгами мы или с пустой казной, не важно, при Сталине вон как оно было, без порток, и то отбились. А вот в чужую землю ходить воевать – это плохая затея. Мы-то по Европам побродили, трофей какой-никакой добыли, так то – другое дело, на хвост фрицу наступали. – Дед поперхнулся, остановился передохнуть. Его глаза, готовые расплескать стариковскую слезу, предательски заблестели, а следом задрожало порубанное морщинами лицо. Но он справился с собой и, понизив голос, продолжил: – А ты, Артюша, командир теперь, солдатиков побереги, солдатиков, их завсегда пожалеть некому.
– Отец совсем ослаб, – проговорил Пал Палыч в ухо среднему брату, – сентиментальным стал, а чуть что против его воли, кричать норовит.
– Стареет, – нехотя согласился Сергей Палыч.
Когда горница опустела – кто покурить вышел, кто, наоборот, подышать свежим морозным воздухом – дед подозвал к себе Артема, налил себе и ему самогонки с легким, но неистребимым привкусом сивухи.
– Ты самогонку-то пьешь, внучок, аль только городскую водку?
– Нет, самогон он не пьет, – тут же вмешалась сидевшая рядом жена Артема. Дед, скосив глаза, посмотрел на молодую демонстративно встревоженную женщину, а потом перевел вопросительный взгляд на своего внука.
– Да пью я, дед, пью, что я, не от земли, что ли? Это же натуральный продукт, домашний. Ирина еще не понимает, да и много чего не понимает.
– Эт другое дело. Только что это она в мужицкий разговор встревает да отвечает за тебя, никак места своего не знает? Да и у тебя, чай, язык имеется.
Ирина по ходу монолога сжалась в комок, вдруг вспыхнула и с мокрыми глазами вылетела из-за стола.
– Вот и правильно, иди к бабам, потолкуй с ними о вашем, о бабьем.
– Молодая еще. – Артем потупил глаза, ему стало неловко за жену, за ее бестактность, да и за деда, за его простоту и прямолинейность. – Только зря ты так, у нее опыта жизни никакого. Семья и школа – все, и везде командуют взрослые тети.
– Ты не серчай на меня попусту и не будь тряпкой, о которую ноги вытирают. – Дед, который в своей будничной жизни пил только парное молоко и воду из колодца, вдруг захмелел, распалился и теперь сбивчиво объяснял внуку, что после войны мужика совсем не осталось, вот бабы и распряглись, и узду на них теперь не накинешь. – У баб вся их натура в том и есть, чтоб мужиком помыкать, на загривке его ездить, они с ней рождаются, и с возрастом эта их паскудная натура становится только напористее. Стервенеют они, стервенеют. Если сразу в молодые годы не осадишь, не остепенишь, потом поздно будет. И не думай, что я тут сопли перед тобой распустил, я ведь тоже воевал. – Дед внезапно заговорил о войне, забыв щепетильный женский вопрос, но это не было склерозом, просто его война, начавшись в далеком тридцать девятом, когда его призвали в армию, так и продолжалась до сих пор. Теперь он воевал то с бабкой, от которой лет двадцать доброго слова не слышал, то с коровой, которая постоянно забиралась в совхозную кукурузу, а еще приходилось бороться с собственными руками, когда они внезапно начинали дрожать.
– Я ж в военщину артиллеристом служил. Вот и вышло под Вязьмой: в окружение попали, снаряды расстреляли, лошадь тягловую убило, пушку пришлось в болоте утопить. К нам еще пехота прибилась. Заночевали как-то на хуторе, восемь человек нас и было-то, а утром просыпаемся, глядь, одного нету. Мы в лес бежать, а нас немцы уже обложили, вот и взяли всех в полон. Тут и начались мои лагеря.
Артему показалось, что дед Паша даже после выпитого чего-то недоговаривает, словно не умеет ослабить свою потерявшую упругость и гибкость внутреннюю пружину, а недоговаривают обычно о себе, как будто на последнем рубеже самообороны. В его небогатом лексиконе не находилось слов, которые смогли бы объяснить, как одинок он рядом со своей старухой, да и со своими детьми, которые никогда им, своим отцом, не интересовались, даже приезжая в гости, даже сидя за одним столом. Кому же тогда рассказать, каково нести в себе осколки неоконченной войны, ржавеющие в нем и в его памяти более сорока лет.
– Ты слышишь меня, Артюша?
– Слышу, дед Паш.
Слеза так и не пролилась. Она стояла в покрасневших дедовых глазах, как самая большая и до сих пор не высказанная обида. Какая тяжелая прожита жизнь, наверное, по делам нашим, за грехи испытания выпали, но почему же другие, молодые и благополучные, не оценят, как будто и не было ничего в жизни отца-ветерана. Оттого и стоит слеза, но оттого и не хочет пролиться, все равно никто не посочувствует, ни одна душа не вздрогнет. Все теперь о другом, о мирском думают, а помолиться, так персты не умеют сложить. И опять дрожат, почти трясутся руки.
– Что с тобой, дед Паш?
– На военщину-то вся улица ушла, Артюша. А вернулось только трое – я, мой брат Костя да Василь Степаныч с другого конца улицы. – Дед отвернулся к окну не удержал все-таки окаянную, развел сырость. – Вот как вышло-то. Живой я вернулся, пожалел меня немец.
Зимой темнеет рано, а поскольку возвращаться в город решили засветло, то уже в четыре часа дня гости засобирались, выпили всем миром в пороге на посошок и потихоньку пошли на шоссе к рейсовому автобусу.
– Артем, задержись. – Мать по-особенному, строго и сосредоточенно, и в то же время просительно смотрела на него, у нее за спиной, как два престарелых архангела, стояли согбенные и такие же строгие дед Паша и баба Маша. – Артем, тебе это неприятно, ты – коммунист и в Бога не веришь… – Она запнулась. – Но все равно надо. Надо помолиться. Бабушка молитву прочтет за здравие. Становись на колени.
– Мам, ну ты что?
– Становись же. – Мать вдруг расстроилась, и от ее строгости не осталось и воспоминаний.
– Становись! – внушительно крякнул дед. – Делай, как след, кому говорят!
Артем подчинился. Он стал на колени и следом за бабушкой начал повторять слова молитвы, больше похожей на магическое заклинание. Говорил, искренне веря в то, что все сказанное им сейчас очень важно для его близких. О себе и своем будущем подумать он и не успел, и не захотел. Баба Маша еще долго и монотонно читала свою молитву, беспрестанно осеняя крестом его преклоненную голову, а когда наконец закончила, дед надел на него свой нательный крест.
– Вот как получается, внучок. Военщину-то мы давно прикончили, а ты снова на военщину едешь. Прими этот крест, я с ним всю Германию вдоль и поперек прошел и проехал. Крест святой меня уберег, а если меня уберег, то и тебя убережет. – Дедовы глаза, в который раз за этот день, опять стали влажными, пропитались печалью, отразившей на мгновенье обреченность и тлен всего, что так дорого нам в этой жизни. Дед Паша больше предчувствовал, чем понимал, что прощается с внуком навсегда.
Они стояли посреди Сиреневого бульвара и ругались. Заурядно, как ругается большинство семей. Прогулочная поездка в Москву, на этот непрерывный фестиваль театров, музеев, в самое средоточие магазинов, заканчивалась на высокой нервной ноте. Испытание театрами прошло успешно, в кассах Большого и Ленкома над ними только что не посмеялись: нет билетов, да их и не бывает. Зачем кассы? Не получив объяснения, но и не слишком расстроившись, они все-таки побывали на «Иоланте» в театре оперы и балета, где Артем даже немного вздремнул во втором действии, за что жена его сдержанно упрекнула. С музеями вышло проще – если не считать неудачный поход в Оружейную палату, закрытую на капитальный ремонт, – эти очаги культуры оказались доступны всем москвичам и гостям столицы: и Кремль, и Третьяковская галерея, и Исторический вместе с Музеем изобразительных искусств. «Три богатыря» Васнецова в Третьяковке оказались огромным полотном во всю стену, о чем Ремизов и не подозревал раньше, но более всего поразил Давид от Микеланджело, Ирина, правда, охладила его восторг, сказав, что это всего лишь копия. Но в основном их провинциальные вкусы и затаенное восхищение искусством совпали. Даже в бесчисленных магазинах вначале ничего не происходило, и Ремизов добросовестно, терпеливо по часу выстаивал очереди за дефицитом в образе обуви или импортной одежды с надеждой, что еще и размер подойдет. Но скандал все-таки состоялся.