строем, как журавлиный клин, не очень высоко в густом предвечернем небе прогудела на восток девятка тяжелых бомбардировщиков.
— «Галифаксы», — определил Савдунин. — Вот была бы каша, если бы по городку сейчас врезали.
Я подумал о том, что с такой высоты, пожалуй, можно разглядеть толпу людей, но отличить партизан от немцев — вряд ли.
— Что делать с пушками? — спросил Савдунин. — Хоть музей трофеев открывай. Ни одного снаряда! Обеднели фрицы! Потому-то и не пустили пушки в дело.
— Пушки каши не просят, — сказал я. — Герсон за голову схватился: пленных-то кормить придется! И разместить их где-то надо. В графский замок отвести их, что ли?
— Я отдал Герсону две сотни «шмайсеров» и штук тридцать карабинов. На радостях. Как рыжий рыжему, — весело доложил Савдунин. — Правда, патронов кот наплакал... А вот он и сам! Феликс, у тебя что — зубы болят?
— Тут не только зубы... — Герсон сплюнул вслед колонне. — Что я — полицейский?
— Вот что, Феликс, — сказал я. — Кажется, утром вы вежливо признали во мне командира, поэтому выполняйте приказ. И не хнычьте, вам это не к лицу.
— Я подошел попрощаться, — проворчал Герсон. — Только и всего.
Возможно, не следовало вспоминать утренний инцидент. В конце концов, Феликс Герсон мог бы пересидеть войну у себя на ферме под Аукс-Туром, однако взялся за оружие. Припекло, видно, не утерпел. А слабость была минутной, даже Балю и тот... Слишком заманчиво было принять условие немцев — разойтись без боя, без лишней крови. Заманчиво, если думать только о себе. Но на войне думать о себе — шкурное дело. Умереть сейчас, когда гремят, возможно, едва ли не последние выстрелы в Арденнах, когда победа так близка и счет идет уже не на годы, а на дни или часы, — и страшно и обидно. Но и жить невыносимо, сознавая, что в решающий момент не выдержал, струсил и под пулю, которая предназначалась тебе, подставил другого, а он конечно же не меньше тебя мечтал о счастливом будущем и сделал, возможно, больше тебя ради победы...
Митинг закончился. Темнело. Жители зазывали партизан к себе домой. Савдунин пошел к машинам с трофеями, ко мне протиснулся бургомистр.
Он вытер платком взмокшую шею и сказал, что магистрат хотел бы взять на себя похороны погибших героев, если, конечно, мсье командант не принял какого-либо другого решения. На завтра все будет подготовлено к церемонии погребения. Бургомистр уверял, что по убеждениям он социалист и остается другом своему предшественнику, которого в прошлом году схватили боши и бросили в концлагерь. И что он рад приветствовать в моем лице мужественную и мудрую Советскую державу.
Мы уточнили место и порядок захоронения павших товарищей, и бургомистр откланялся.
Я вспомнил про группу Фернана и приказал Денелону послать ему смену. Юный комбат козырнул, но с места не двинулся.
— Вам что-то не ясно, Мишель?
— Командант, — сказал Денелон. — Шульга умер. Его не довезли...
— Где он?..
Невыносимо больно было смотреть на обескровленное лицо Ивана. Больно и жутко: на нем застыло какое-то удивленное выражение, будто парня настигла внезапная радость и эта радость была последним, что он почувствовал в своей короткой жизни.
И снова — который раз! — передо мною возникла некая очередь, выстроенная в воображении Николь... Замыкал теперь эту очередь Ваня Шульга. Он мечтал о солдатской ране, бывает же такое? А она оказалась смертельной. Жестокая ирония!
Я поцеловал друга в холодные губы...
Балю занял под штаб двухэтажный дом на рю де Льос, тот самый, где прежде размещался штаб штандартенфюрера Энке. Теперь здесь расхаживал по комнатам Франсуа, деловито распределяя их между несуществующими отделами.
— Будут, — заверил он, опережая мой вопрос. — Мы не можем больше обходиться без аппарата управления. Полк вырос, батальоны разбросаны...
— Не тесно здесь? — поинтересовался я.
Мы одновременно вспомнили наш приземистый барак на базе Либерте, покрытые овечьими шкурами топчаны, бессонные ночи у верной карбидки и улыбнулись.
— Я пытался дозвониться до Ксешинского, — сказал начштаба. — Если тамошняя телефонистка не наврала, Збышеку сейчас приходится несладко.
— Что — с Пульсойером есть связь?
Словно в подтверждение моих слов зазвонил телефон. Балю схватил трубку.
— Збышек? Как ты догадался?.. Телефонистка? Передай ей от имени командования благодарность. Как ты там?
Лицо начальника штаба то хмурилось, то прояснялось. Мне хотелось поскорее взять у него трубку.
— Рвутся к мосту? Ясное дело!.. Молодец, хвалю! У нас здесь тоже было жарко. Шестьсот пленных... Шестьсот, говорю... Спасибо. Передаю трубку команданту.
Я слушал далекий, едва различимый голос Збигнева и вспомнил, что последний раз говорил по телефону три года назад в Тирасполе, за несколько дней до начала войны.
— Помощь не требуется?.. Для подстраховки!.. Сам справишься? Ну, смотри. Держи нас в курсе. Мост береги, теперь мы с фрицами поменялись ролями. До видзенья, комбат!
— Что я говорил?! — Балю был в восторге. — Збышек — настоящий офицер. Талант! Жаль, если после войны он снова возьмется за ножницы.
На сердце было тяжко.
— Франсуа, — сказал я. — Нет больше в живых Ивана... Не довезли до перевязочного пункта... Слишком много потерял он крови... И у Мишеля Денелона немало хлопцев полегло... Жаль ребят.
Начальник штаба дрожащей рукой стащил с головы берет и подошел к окну.
— Мальчик, совсем мальчик, — едва слышно молвил он. — Когда же это кончится?
Я вышел, оставив его в горьком раздумье. Мне не терпелось поговорить с Довбышем. Он лежал в местной клинике, которая по договоренности с магистратом стала партизанским госпиталем.
Егор встретил меня слабой улыбкой. Было непривычно видеть матроса, беспомощно распластавшегося под простыней. Густой румянец на щеках и горячий блеск в глазах выдавали жар. Правая нога напоминала деревянную колоду, которую зачем-то обмотали бинтами и подвесили на опору. Я видел его рану днем, когда комбата несли на носилках. Пули буквально прострочили голень. Залитый кровью ботинок до сих пор стоял у меня перед глазами.
— Склеили? — угрюмо спросил я.
— Ага, — улыбаясь чему-то, отозвался Егор. — Ваньку с Манькою. Для взаимной радости. Резать хотели. Ну и