щебет.
— Повадилась ко мне гостья. Вон стоит... Ни звука с губ. Может, немая?
Катя с болью вздыхает:
— А, Галя... Не немая она, тетя, тронутая. Чем это вы ее приворожили? Сторонится она людей... Галя, есть хочешь? Убежала...
Катя закрывает ладонями продолговатое лицо и припадает к Надежде, загоревшие плечи вздрагивают в беззвучном рыдании.
— Из Отрады она... Так и ходит от села к селу, будто кого-то разыскивает. Фашисты мать убили, а ее...
Солнце давно село, в палате темно. На дворе шумно — где-то стучит повозка, гогочут потревоженные гуси.
Катя взахлеб рассказывает об уборке хлеба. Тот клин, за лесополосою, где случился пожар, обмолотили. Ток теперь за бахчой. Из МТС прислали «Коммунарчик». Плохонький, но все-таки комбайн. Бескоровайного вчера так скрутило, что думали... А он отлежался и смеется. Синий, как баклажан, а рад жизни. Ткнул в небо фигу — чья, говорит, взяла? Вот дядько!..
Надежда слушает, забывает о саднящей боли в ногах. Катя выкладывает пупырчатые огурчики.
— С вашего огорода. Ведро набрала, мамка завтра в рассол их... Попадаются и желтяки.
Она сидит лицом к окну, в темноте только и видно, что ее зубы, похожие на низочку жемчуга.
— Задумала я, тетя, на тракториста выучиться. Райком комсомольские курсы затеял. При МТС. А мама сердится. Будешь, говорит, вечно в мазуте.
— А мы вдвоем против нее, глядишь, и сдастся.
— Помните, Антон хотел на трактор? А тут служба приспела...
Помолчали. В голове Надежды смутно созревает догадка.
— Какая у вас нежная кожа...
— Была когда-то нежная...
— Нет, тетя, и сейчас нежная, тонкая... А мои рученьки... — Катя вдруг всхлипывает. — Зачем я такая... Антону?
У Надежды перехватывает дух:
— Катя!
Но Кати уже нет, она за окном. Слышно, как стучат у ворот ее туфельки.
Надежде приятно — еще одна душа болеет за Антона, верит в его возвращение. Любит... И тревожно — кого любит? Ее сына! Да где он? Четвертый год... Чудная. Был бы жив! А руки как руки, девичьи, трепетные, горячие. Лишь бы вернулся!..
Надежда засыпает далеко за полночь с мыслями об Антоне, о Кате, однако снится ей Галя. Она сидит на подоконнике и шепотом зовет: «Мама! Мама...»
Сон такой яркий, что, проснувшись утром, Надежда невольно тянется взглядом к распахнутому настежь окну. На подоконнике — пучок небесно-синих васильков.
2
В конце августа в район Урт-Амблев прорвались передовые части 1‑й американской армии. Вышло так, что на окраине Комбле-о-Пона первыми встретились им бойцы из роты Довбыша.
Пока обменивались взаимными приветствиями, пока солдаты, смешавшись с партизанами, угощали их ромом и виски, кто-то пустил слух, что в городе размещены переодетые в гражданское советские парашютисты, которых маршал Джо[45] сбросил в Арденнах для выполнения секретного задания.
Спустя двадцать минут американский полковник Гордон сидел напротив Антона Щербака на рю де Льос и от души хохотал, рассуждая вслух о том, какого бы переполоху он наделал таким сообщением в штабе корпуса.
Полковник сносно владел французским, однако густо сдабривал его английскими словами. Это был великан лет за сорок с румянцем во всю щеку, без кителя и в защитной панаме, которую сразу же бросил небрежно на стол.
— Айм глэд ту мит ю! Хау эбаут э сигарэт?[46]
Щербак взял сигарету, с интересом присматриваясь к американцу. Балю курить отказался:
— Ноу, ай доунт[47].
— О! — встрепенулся полковник, разворачиваясь всем корпусом к начальнику штаба. — Ю спик инглиш? Йо пранансиэйшн из эксэлэнт![48]
Он застрочил, словно из пулемета, ошалело поводя выпуклыми, синими, как недозрелые сливы, глазами. Балю еле успевал переводить.
— Полковник высоко ценит мужество и заслуги бельгийских франтиреров. Он слышал о них, однако собственными глазами видит впервые... Особенно его удивляет присутствие здесь, в Арденнах, русских. До России так далеко. Он хотел бы побывать после войны в этой загадочной стране... Полковник говорит, что это, видимо, очень трудно — прятаться в горах, в лесах, когда кругом враги...
— Пардон, господин полковник! — Щербак остановил словоохотливого американца жестом руки. — Я хотел бы уточнить важную деталь: мы не прятались в горах, а воевали с фашистами. И этот городок, жители которого так гостеприимно встретили вас сегодня, взят с боем. Кстати, господин полковник, командование партизанского полка просит вас принять шестьсот гитлеровских солдат и офицеров, взятых нами в плен.
Гордон застыл с открытым ртом, переводя взгляд со Щербака на Балю.
— Сикс хандрид?[49] — наконец выдавил он из себя.
— Именно шестьсот, господин полковник, — подтвердил Балю. — И мы не знаем, что с ними делать.
Начальника штаба явно забавляло недоверие американца.
Полковник повернулся к горбоносому адъютанту в лейтенантских погонах, который до сих пор молча сидел позади шефа, и выразительно щелкнул пальцами.
— Эрвин, э ботл ов скотч виски, плиз![50]
Адъютант вышел к машине и вернулся с бутылкой.
— Дыа сэз! Дыа фрэндз! — Полковник торжественно поднял рюмку и, щурясь, посмотрел на нее против света. — Ай выш ту прэпоуз э тоуст. Хиаз ту зэ хэлс ов ол прэзэнт! Фо пис энд фрэндшип![51]
Балю перевел.
— Что ж, за дружбу грех не выпить, — сказал Антон. — А до мира, к сожалению, еще далеко. Как вы считаете, господин полковник, когда все это закончится?
Полковник задумался.
— Новэмба — дисэмба, — сказал он. — Ноябрь — декабрь, не позднее. Айк в Париже, Монти[52] в Брюсселе, а кто будет в Берлине? — Он захохотал и расстегнул воротник. — Хот[53].
— Душно, как перед дождем. — Балю распахнул окно. — Небо затянуло... Так вы примете от нас пленных, господин полковник?
Гордон недовольно поморщился:
— Сдадите тылорвикам, это их забота. Они скоро будут здесь. Тумороу монин — завтра утром.
Полковник объяснил, почему не может задерживаться: его цель — Льеж... Распорядился принести еще одну бутылку и собственноручно водрузил ее на стол.
— Примите это в знак уважения к вам, господа! Гуд бай, мистер Щербак, гуд бай, мистер Балю!