стал немного,
Пусть уж молодежь.
По дороге на Берлин
Вьется серый пух перин.
И т. п. (пух, дым, кровь, усталость).
–
Один день работы до юбилейного номера. Теркина не успеть, да и не нужно, а что бог пошлет праздничного.
20. II А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва
…Наконец сижу за кое-каким столиком и могу написать тебе несколько шире, чем это было возможно до сих пор… Само собой, написать что-нибудь о жизни существенного я не могу. Одно только: мне потруднее сейчас и погрустнее в некотором смысле, чем когда бы то ни было, несмотря на обилие мяса и прочей еды, которая в сочетании с присланным тобой чесноком и разными порошками как будто ведут на убыль мою пиорею. Главное даже не во внешних трудностях существования на чужой земле, хотя и они сказываются, а в том, что я очень, физически тоскую по родине. Отсюда даже Литва кажется чем-то родным и приветным. Это трудно объяснить и почти невозможно выразить средствами словесного искусства до тех пор, пока это не станет воспоминанием. А когда еще станет, да и для всех ли обязательно станет – кто знает! Я думаю и надеюсь, что все это вытяну, иначе как же, но еще никогда не было так остро и томительно общее ожидание. А в личном плане – ощущение полной забытости. Мне страшно стало, когда я увидел в газетах о том, что Леонов завтракает в Хельсинки, и об этом сообщают, а где он был, когда мы были там же, где и находимся? Я не с точки зрения сурковской говорю «мы», а как раз с точки зрения того жребия, по которому моей судьбой распоряжается Дедюхин, а Леонов уже завтракает, и об этом пишут для всеобщего осведомления. А когда я лежу на грязных досках попутного грузовика в темную ночь в черт знает каком краю, то я при этом лишен даже той радости, что это кому бы то ни было интересно. Это жалостно и примитивно. Я об этом не хочу даже, чтобы знали те, что смотрят на нас сверху снисходительно и с сожалением. Мне тяжко оттого, что я много вижу, много могу, но лишен возможности, которой располагает заурядный корреспондент: съездить и приехать, оглянуться, разобраться во впечатлениях и т. д. Не говоря уже об условиях фактической жизни. Поэтому, дорогая, не жди от меня чего-нибудь существенного теперь, то, что я могу сейчас делать, не имеет ровно никакого общего значения, а на большее я не способен сейчас. Я вовсе не изверился в себе. Я, наоборот, уверился. Я чувствую, что для меня и моего дела жизни, если буду жив-здоров, не пройдет даром ни война, ни, в частности, заграница, которую я вижу в таком необыкновенном историческом фокусе. Но я слишком хорошо знаю себя как работника. Я абсолютный нежурналист. Делать быстро и в один раз не умею. Такое делание доставляет мне только страдание и подрыв сил. Но при всем этом я не отчаиваюсь, мне кажется, что труднейший для меня период заграницы уже позади, хотя – как знать! – может быть, еще и не начинался. Но я ко многому привык, от чего уже отвык было. Я по неделям живу, любитель быта и привычных вещей, с одной полевой сумкой, в которой пара носовых платков и прочее. Вшиветь еще не приходилось, т. к. белье сменить довольно легко, не отдавая в стирку. В общем, я втянулся, ты обо мне не беспокойся. Я все это выдюжу и очень хочу выдюжить, у меня есть самолюбивая мысль, что я о многом и многом смогу сказать так, как другие не скажут, если со мной что случится. То есть, конечно, это не значит, что что-то останется для людей нераскрытым, так не бывает, но мне очень хочется сказать свое. В этом весь смысл и оправдание моей физической сохранности до сих пор. Меня очень взволновали твои сообщения о том, что кое-кто еще помнит обо мне и моем «Теркине». Я не обольщаюсь надеждами, но буду откровенен, никогда еще так не нужна мне была радость внешнего, официального признания (как порой нужен чин и т. п.), как сейчас, когда я не принадлежу себе и когда так трудно работать. Но имей в виду, это самолюбивое терпение мое не иссякнет, а, наоборот, еще более укрепится в случае, вернее сказать, вовсе не в случае, если ничего не произойдет. Я свое дело доведу до конца, и мне радостно видеть себя в этом стремлении и уверенности, чем-то подобным подвигу. «Боль моя, моя отрада, отдых мой и подвиг мой…»
20. II А.Т. – дочери Вале
Моя дорогая дочка!
Спасибо за твое хорошее письмо, которое я получил вместе с маминым. Спасибо и Оле. Поцелуй ее за меня. Милая Валюша, я хочу тебя просить, как старшую мою дочь, на которую я могу надеяться: присматривай, чтоб маме поменьше нервничать, она очень усталый и, в сущности, больной человек. Как это сделать? Старайся, Валюша, чтоб ей поменьше было хлопот с вами, детьми, а также не теряй вещи, которые для тебя покупают. Потеряй одну, две, а больше не надо…
…Пишу тебе, Валюша, все это – серьезное и шуточное – из далеких краев, из Германии, на немецкой бумаге и немецким пером. Живу я теперь очень далеко от вас, мои дорогие дочки, и чем дальше, тем вы мне дороже, чертенятки сонливые. Поэтому не забывай, пиши мне. Привет маме, поцелуй ее от меня. Привет бабушке и Володьке. А Ольге был привет в начале письма.
Целую тебя. А. Твардовский
24. II М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563
…Получила письмо и главу «О солдате-сироте»… Лиха беда – начало. Как начался этот год с тревоги, так пока и держится. Куда ни посмотришь – траурные рамки. Какую газету ни откроешь – объявления. Страшно было жаль командующего твоим фронтом – Черняховского…
…Сегодня в «Правде» извещение о смерти А.Н. Толстого. Неделю тому назад мне удалось переслать ему «Теркина» с твоим автографом. Была такая мысль, что во время болезни, думаю, ему будет приятно внимание товарища по перу. На другой день звонил его секретарь, справлялся о тебе, благодарил. О здоровье А[лексея] Н[иколаевича] говорил утешительно – стало лучше.
И вот конец. Жаль его очень…
Приезжал в Москву на этих днях Кулешов. Я устраивала «вечер воспоминаний». Были Исаковские и Кулешов. У него неприятности в «Знамени». Забрал оттуда свою поэму <«Дом № 24»> (перевод Исаковского). Не знаю, устроил в «Октябре» или нет.