— Берия говорит, что у Тимошенко не лежала душа к этому наступлению. В бой рвался только Хрущев.
«Без драки попасть в большие забияки», — горько усмехнулся про себя Василевский.
— Столько людей загубили, столько людей! — Сталин сел в кресло, обхватил голову руками, стал раскачиваться из стороны в сторону. В мгновения слабости его могли видеть лишь два человека — Поскребышев и Василевский.
«Каждый мнит себя стратегом, видя бой издалека, — подумал начальник Генштаба. — Какой-то шпак Хрущев может решать судьбы фронтов, судьбы сотен тысяч бойцов и командиров только потому, что он член Политбюро». Сталин, как уже не первый раз с внутренним трепетом отмечал Василевский, словно читая мысли собеседника, в раздумье заметил:
— Член Политбюро. Да за один этот провал с Харьковом его следовало бы самого показательно расстрелять. Рас-стре-лять… — Он надсадно и коротко вздохнул и долго смотрел в окно на синь медленно надвигавшихся летних сумерек. Продолжал с нескрываемым сожалением: — Не могу. Во всем Политбюро из рабочих он да Андреев.
— А Ворошилов? — не смог удержаться от вопроса Василевский.
— Клим? — Сталин встал, недобро ухмыльнулся. — Клим — вчерашний день. И Тимошенко тоже. Пьеса Корнейчука «Фронт» — образ Горлова он прямо с них списал. Своевременно, хотя к искусству пьеса отдаленное имеет отношение. Всех этих Буденных отныне определять инспекторами, наблюдающими — на любую должность, кроме командных. А Хруща мы поручим его старому знакомцу Мехлису. Это будет узда надежная. Давайте теперь думать о завтрашнем. Итак, Сталинград — Еременко, Жуков, Рокоссовский.
Верховный и начальник Генштаба склонились над оперативными картами фронтов. Доклад Василевского был, как всегда, и предельно сжатым, и информационно исчерпывающим. Его уже давно не удивляло то, что Сталин по памяти безошибочно называл имена и звания не только командиров дивизий и бригад, но и полков и даже отдельных батальонов, места их дислокации, наполнение техникой и боевым составом. Верховный мог вдруг сказать, что танковые заводы в Челябинске, Свердловске и Магнитогорске в течение последней недели выпустили сто четыре танка и он распорядился отправить сорок машин Степному фронту, а остальные держать в резерве Ставки. Или что две свежие дивизии, сформированные в Раменском и Сызрани, следует передать Толбухину и Коневу. Или что пятьдесят пять бомбардировщиков, полученных вчера по ленд-лизу из Америки (Анкоридж-Анадырь-Хабаровск-Иркутск-Куйбышев), будут осваивать Астахов и Вершинин. «Память у него просто нечеловеческая, — сказал как-то дома за одним из редчайших в то время ужинов в кругу семьи Василевский. — Но не это главное. Он в течение суток принимает сотни, тысячи мелких, средних, больших решений. И каждое из них, особенно из этих последних, может оказаться роковым — для него, страны, каждого из нас. Я не знаю, что это, откуда это. Наитие свыше?» Такие или подобные размышления обуревали многих, кто по воле судьбы общался с Верховным в самых разных ситуациях, при несхожих, часто противоположных, обстоятельствах. Труженики от сохи и горнила, властители дум и вселенские мечтатели, полководцы и политики наций пытались решить загадку Вождя — одни через любовь, которая ослепляет; другие через ненависть, которая ослепляет еще больше. Ответ знали холодно-расчетливый Поскребышев и рассудительно-трезвый Василевский: Сталин был рабом и властелином Великой Идеи, рабом и властелином Великой России.
Никиту при встречах с вождем всякий раз охватывал благоговейно-мистический ужас. Каждое слово Сталина звучало для Хрущева пророчеством, каждый жест и взгляд были наполнены особого, сокровенного, высшего значения и смысла. И теперь, когда он понял, что гнев Верховного промчался мимо, не задев его, Хрущева, одного из главных виновников харьковской трагедии, враз изменившей в пользу немцев соотношение сил на всем огромном советско-германском фронте, он чуть ли не с умилением вспоминал слова Сталина, которые угодливая генштабовская молва в тот же день донесла до его ушей: «А члена Военного совета, этого Анику-воина, который окунул нас всех в Барвенковский чан с говном, впредь к руководству оперативному, тем более стратегическому, не подпускать на пушечный выстрел».
Втайне Никита был этому рад. Он ведь не военный. Его главная область — душа, боевой дух, милое сердцу и подвластное разумению «политико-моральное состояние». Его главная задача — так настроить войска, чтобы каждый боец рвался в яростную атаку со штыком наперевес и при этом победно кричал: «Ур-р-ра! За Родину! За Сталина!» Его главная цель — познать человека, которому доверены судьбы людей. Хотя и неблагодарное это дело. Он помнил, как безумно испугался, узнав о предательстве Власова: ведь командармом он его назначал. Звонил в Москву, Маленкову, хотел заручиться его поддержкой. Тот отмахнулся: «Принимай решение сам. Доверяешь — назначай». Доверяешь… Доверяй, да проверяй. А когда тут проверишь? Немец давит, фронт трещит по всем швам. Армия без командующего обречена. Вот и назначили, генерал опытный, толковый. А что у него там, в тайных извилинах, сам СМЕРШ не разберет. Правда, это лыко ему в строку не ставили. Власова знали и в Ставке, и в Генштабе. Когда он переметнулся к немцам, Верховный больше всех винил себя: сам недосмотрел, сам и казнись. Зато ох и сладка была месть потом! И Власову, и многим другим…
На каком бы фронте Хрущев ни служил, он славился своим хлебосольством. Напитки и продукты были всегда первоклассными. Сановных гостей потчевал и звездными коньяками, и засургученными водками-винами, и отменным первачом; кормил не набившей оскомину американской тушенкой — молочной поросятинкой да нежной гусятинкой, овощами-фруктами да пирогами-пирожными. Потому от командных визитеров не было у Никиты отбоя. Но вот однажды прилетел из Куйбышева, где формировалась его воздушная армия, авиационный генерал. От угощения отказался и попросил аудиенции. Оставшись с глазу на глаз с членом Военного совета, торопливо заговорил:
— Прибыл я гонцом с дурной вестью. Ваш сын Леонид…
— Что? Что с Ленькой? Погиб? — побагровев, Никита схватился рукой за сердце, рванул ворот гимнастерки.
— Нет-нет! — поспешил заверить его генерал. — Жив.
— Ну?
— Прилетел он с фронта на несколько дней повидаться с родными. По разрешению командования. Все законно.
Генерал замолчал, забарабанил пальцами по столу.
— Ну же?
Тот вздохнул, напрягся, как бы собираясь с силами, провел рукой по густым седеющим волосам:
— Да, так вот. Оно, конечно, молодо-зелено: веселая компания, ресторан, девушки. Выпили, ясное дело. А удаль свою как показать перед красавицами, тем более что из-за одной из них злой спор вышел. Ну и заключили пари. Один из моих офицеров, майор Михайлюк, к Герою был представлен, и ваш Леонид: майор поставит бутылку на голову, а Леонид с пятнадцати метров собьет ее первой пистолетной пулей. Отмерили расстояние, заняли каждый свою позицию. Михайлюк папироску зажженную в губах зажал, на, мол, стреляй хоть из пушки. Мне потом уж говорили, что Леонид был отличным стрелком.
— Что дальше-то? — взмолился Никита.
— Дальше-то? Выстрелил он. И прямо в лоб попал майору. Чуть выше переносицы. Наповал, конечно. Переполох. Патруль военной комендатуры тут как тут. Наутро, значит, забрали мои ребята Леонида — мол, на нашу гауптвахту. И первым же попутным самолетом отправили в его часть на фронт.
Никита долго сидел молча, отвернувшись в сторону, закрыв лицо руками. Наконец встал, подошел к генералу, обнял его:
— Спасибо. Спасибо! Век не забуду. Век не…
— Не преступление прикрывал, — поморщился генерал, с неприязнью отстранившись от Хрущева. — По пьяной лавочке потеряли одного классного летчика. Михайлюка не вернешь. Будет трибунал — потеряем еще одного. Знаю, Леонид только-только орден Красного Знамени получил, второй… Да, еще: минуя нас, военная прокуратура возбудила дело. В той веселой компании было человек пятнадцать. Свидетелей хоть отбавляй — и добровольных, и по долгу службы.
Генерал так и ушел, не опрокинув рюмку «Юбилейного» и не попробовав гуся с яблоками: сослался на неотложные дела. Хрущев его не удерживал. «С одной стороны, — размышлял он, — если спор был честный, джентльменский, и этот майор знал, на какой риск он идет… Мда… С другой — убит старший офицер. Убит младшим по званию. Оба были под градусом. Не исключаю вопрос прокурора: «Как вы можете доказать, что стреляли именно в бутылку, а не в лоб? У вас же была свара из-за девушки? Была. Так что…» Эх, Ленька, у других дети как дети, а ты… Вечно вляпаешься в кучу говна. Будто у меня всего и делов, чтобы тебя отмывать». Однако внутреннее ворчание это было напускным. Как всякий отец, обожающий своего первенца-сына, Никита уже обдумывал ходы, которые следовало срочно предпринять, прикидывал, с кем предстояло переговорить и кого задобрить, приблизить, обласкать — как член Политбюро, он обладал немалыми возможностями. Правда, было одно «но»: недруги (а их у него было много, особенно среди родственников тех, кто пострадал от репрессий в годы его правления и в Москве, и в Киеве), узнай о Ленькином ресторанном «подвиге», пренепременно и с превеликой радостью спроводят челобитную Верховному. При одной мысли об этом Никита вспотел, в левом виске закололо. Тогда пиши пропало. Вождь и Леньке довоенный Киев припомнит, и мне недавний Харьков».