Итак, Юнг получил разрешение остаться в Москве, выступать на фабричных митингах и обмениваться опытом с ведущими экономистами, такими, как комиссар по электрификации Кржижановский. В книге о московских впечатлениях Юнга, которую он сочинил на обратном пути (снова нелегальном) и вскоре издал под названием «Поездка в Россию»{832}, все сомнения перекрывались какой-то чуть ли не мистической тягой к прогрессу. Юнга восхищал именно тоталитаризм большевистской диктатуры: «Широкие массы обрабатываются сейчас пропагандой, политикой, трудовой повинностью, голодом. За всем этим стоит ничтожное число пропагандистов, представителей государственной власти, в основной своей массе — инородцев»{833}. Ленин и народные комиссары — это «вожди в самом подлинном смысле слова и исторически дошедшего до нас понятия»{834}. Гигантская машина, которую они запустили, уже начала работать сама собой: «Как бы гигантскими щупальцами она постепенно захватывает людей и сырье, заставляет людей трудиться… А тех, кто противится ей, она автоматически перемалывает»{835}.
Социализация в конечном счете является результатом не чисто технической организации, а планомерного отбора. «Сложный социалистический государственный механизм с фантастической деловитостью отсеивает трудолюбивых от лодырей, тружеников от трутней, новых людей от прежних. Процесс деления имеет колоссальные масштабы, можно видеть, как люди прямо-таки падают, раздавленные, и сгнивают»{836}. Юнг в своем непонятном восторге наслаждается неудержимостью социалистического отбора: «Среди московского купечества, по некоторым сведениям, резко возрос процент мозговых заболеваний. В областях советской страны, захваченных белыми, свирепствует сыпной тиф. Характерно, что в Красной армии совершенно нет тифа… Сопротивляемость буржуа полностью сломлена. Они, разлагаясь, ожидают своего конца»{837}.
В этих процессах социально-психологического очищения и сортировки рождается «новый человек» как новый род или раса. Если Гольдшмидт мечтал о «германизации» труда в России, то Юнг, наоборот, — о «русификации» германского и европейского рабочего класса. Якобы отрицательные свойства русских, например их безразличное отношение к труду, воплощали для него добродетель революционной самоотверженности: «Русский человек… думает только о других и почти никогда о себе. Рабочие Прохоровской мануфактуры, пригласившие нас на фабричный митинг… не думали о том, что фабрика вот уже несколько месяцев бездействует из-за нехватки топлива… Но они сказали, что нужно перенести войну через Польшу в Германию»{838}.
К сожалению, ни у кого (в том числе и у Юнга) не хватило мужества им «сказать, что германские рабочие вовсе не думают брать на себя обязательства по организации мировой революции»{839}. Но процесс дарвинистского отбора вскоре пойдет и в международном масштабе. За русскими Юнг видел марширующие массы Востока, «а они ближе к коммунизму, потому что он для них более естественен»{840}. «Красная армия марширует на Востоке под лозунгом “за бедных и угнетенных, за нищих, за слепых и прокаженных”… Влияние коммунизма в магометанстве приобрело колоссальный размах… Время созрело. Чтобы остановить великое вымирание народов, надо будет пожертвовать буржуазными классами, таков закон природы»{841}.
Если немецким красноармейцам не удастся с помощью революционной пропаганды превратить наемников Антанты «в товарищей», то это будет означать новую мировую войну: «Пусть при этом погибнет немецкий человек, да и немецкий народ. Тогда мы будем довольны, ведь мировая революция будет шириться»{842}.
В стране религии нового человечества
Первым путешественником в Советскую Россию мог стать писатель и экспрессионист Артур Голичер, который в 1917 г. познакомился с Карлом Радеком в Стокгольме при подготовке несостоявшегося съезда по вопросу о мирном договоре, а в 1919 г. навещал его в Моабитской тюрьме. Радек спросил Голичера, «не желает ли он войти в комиссию, которая вместе с ним отправится в Россию», чтобы прозондировать возможность скорого возобновления экономических связей{843}.
До войны Артур Голичер входил в группу, объединившуюся вокруг журнала «Акцион», который издавал Франц Пфемферт. В 1915–1916 г. он был корреспондентом на разных фронтах Первой мировой войны, а затем начал склоняться к пацифизму и социализму. После Ноябрьской революции стал одним из инициаторов «Совета духовных рабочих» в Берлине. Но из «комиссии» Радека ничего не вышло, и Голичер, наконец, отправился в Россию только через год, на сей раз по заданию американского телеграфного агентства «Юнайтед телеграф», намереваясь также написать книгу о своих впечатлениях о поездке. Книга «Три месяца в Советской России» вышла в начале 1921 г. первоначальным тиражом 15 тыс. экземпляров в издательстве «С. Фишер» как ответ на успешное издание книги Гольдшмидта «Москва в 1920 году», выпущенной издательством «Ровольт».
В самом начале книги Голичер задается вопросом, как въехать «в осажденную, многократно оклеветанную и многократно прославлявшуюся страну» и там по-настоящему «узнать самое существенное». Ортодоксальный коммунист-партиец вряд ли что-нибудь узнает; «он въедет в Россию и покинет ее по четко установленному маршруту». Но якобы независимому путешественнику будет еще хуже: «Всякие тщеславные попутчики, подпольные дельцы, коварные предатели так и кишат на этой горячей и пестрой почве»{844}. Остается ничтожное меньшинство «жадных до правды, жаждущих — в хорошем смысле — знания, имеющих на это право и призванных, серьезных и верных», к каковым он причислял в Германии разве что Альфонса Паке и себя самого.
Но даже такому искреннему гостю приходилось в большевистской России нелегко. Голичер был огорчен тем, что сразу после въезда в страну ощутил, «как на его душу опустилась гнетущая атмосферическая тяжесть несвободы и недоверия». Иностранные публицисты живут «в домах под военной охраной», а «вокруг замочной скважины постепенно ширится жирный отпечаток немытых ушей». Короче: «Попадаешь в лапы мелких инквизиторов». В конце концов, «бунт чистой совести», возможно, искажает «образ, раскрыть который ты и приехал к этому великому, загадочному народу Востока»{845}.
Он, тем не менее, был полон решимости не идти на поводу упрямых рефлексов. Вообще он не собирался отдаваться непосредственным впечатлениям или фактам, а хотел искать истину, которая стояла бы выше всех впечатлений и фактов. И на этом пути добился успеха: «Я искал в России религию, а нашел партию. Но партию, которая стремится всеми средствами политической власти и даже дипломатической хитрости осуществить великую идею, возможно, величайшую из всех замысленных людьми»{846}. Таким образом, эта партия хотя еще и не является новой церковью человечества, но все же представляет собой утес, на котором ее можно было бы воздвигнуть: «К четырем чашам, из которых человечество до сих пор черпало воодушевление и небесную усладу: фиговый сок Будды, вино Рима, мед Христа, Сына Давидова, молоко Магомета, присоединяется пятая — полная до краев целительной влагой коммунизма… Эта вера, которая захватывает метафизической мощью все более широкие слои человечества, есть вера в мировую революцию»{847}.
Во «многих душах новой России» жива «вера в предстоящее явление Спасителя», мало того, массы русского народа убеждены, «что Спаситель человечества уже находится среди людей, это Ленин, которого в народе любовно зовут по отчеству — Ильичем». И только из-за малодушного страха перед религией «вожди большевизма» отрицают «свою религиозную миссию… в которую они страстно веруют»{848}. Правдоискателя из Германии, однако, их передовой атеизм не смог переубедить. Голичер ясно видел предначертанный путь: «[Из] политики большевизма должна возникнуть религия коммунизма».
Иногда, увы, людей приходится «побуждать к необходимому продвижению вперед на пути большевизма только посредством системы железного принуждения… Эта система, конечная цель которой — триумф освобожденного индивида, работает, полностью лишая этого индивида всех прав и бесконечно подавляя его свободу»{849}. Голичер сожалеет об этом, но не осуждает. Его книга в своих ключевых пассажах представляет собой не просто оправдание, то была похвала «железному принуждению», «крайнему лишению прав».
Рядом со светлыми образами Спасителя Ленина и народного просветителя Луначарского маячит окутанная мраком фигура верховного обвинителя и истребителя людей Феликса Дзержинского — это «человек в возрасте около сорока лет с мягкой, даже робкой манерой общения с людьми», образованный, пуритански настроенный. «Его сравнивали с Франциском Ассизским. Известно, что в варшавской тюрьме он ежедневно сам выносил из камер параши своих собратьев по заключению, “потому что кто-то должен исполнять для других самую низкую работу, чтобы освободить этих других от низкой работы”… Будучи верховным комиссаром внушающего страх и дикую ненависть органа власти, Дзержинский, на мой взгляд, делает нечто подобное: он исполняет ужасную, но неизбежно необходимую работу в коммунистическом сообществе правителей»{850}.