Около сорока немецкоязычных путешественников по революционной России в начале 1920-х гг. оставили подробные отчеты о своих впечатлениях{818}. Обоснованное мнение о влиянии их книг, брошюр или статей на общественность составить трудно. Однако они передают разброс немецких представлений о России тех лет. Они показывают, в какой степени «новая Россия» стала для немецкой общественности «Индией в тумане» (по образному выражению Эрнста Блоха): новым, неизведанным континентом истории, полным небывалых ужасов и соблазнов.
«Москва в 1920 году»
Одним из первых визитеров из Германии был Альфонс Гольдшмидт, известный журналист-экономист, а с 1919 г. — издатель берлинской газеты «Рэтецайтунг», которая подавала себя как орган «Объединения организаций по эмиграции в Советскую Россию». В апреле 1920 г. Гольдшмидт отправился по приглашению Радека в Москву в качестве представителя этой ассоциации, коротко именовавшейся «Анзидлунг Ост» («Колонизация на Востоке»), в списке которой значилось несколько тысяч заинтересованных лиц.
Помимо этого Гольдшмидт должен был подготовить для издательства «Ровольт» систематизированное описание «Хозяйственная организация Советской России». Этот проект также пришелся весьма кстати и получил одобрение. Таким образом, Гольдшмидт — своего рода прототип всех будущих «путешественников-симпатизантов» и fellow travellers[146] — обладал статусом гостя советского правительства, доказательством приближения той более высокой общественной формы, которая его интересовала. Политическую ситуацию Гольдшмидт оценил сразу, и эту оценку уже не могли изменить никакие последующие события: «Существует ли все еще в Москве диктатура террора? Нет, диктатуры террора в Москве нет. Свирепствуй в Москве диктатура террора — немыслим был бы такой весенний бульвар, полный веселого оживления, как в мае 1920 года»{819}.
Эти слова стояли в самом начале его путевых заметок «Москва в 1920 году», имевших успех у читателей. Для Гольдшмидта, под влюбленным взглядом которого оголодавший, полуразрушенный город приобретал черты чуть ли не весенней идиллии, основным доказательством ликвидации той «социальной гнили», которую он вообще считал сущностью капитализма, было в особенности мнимое преодоление проституции. В его представлении об обществе революционный процесс вообще понимался как некий квазиорганический процесс очищения, начатый со сферы производства: «Коммунистические группы, зачастую лишь небольшие фракции, овладевают фабриками. Не путем террора, но благодаря чистой цели, трудовой сознательности… Это не группы насилия, а фракции дисциплины… Это фракции-фагоциты. Они призваны отсасывать вредные соки, поглощать, уничтожать их. Российская революция была революцией фагоцитов»{820}.
В основу второй книги Гольдшмидта «Хозяйственная организация Советской России» была положена навязчивая идея изобразить большевистскую революцию как объективно необходимую, хоть и запоздавшую акцию спасения, чуть ли не как «административно-техническую необходимость» в смысле распределения и развития человеческих и материальных ресурсов{821}. В ней разворачивалась панорама мощного движения внутренней колонизации, диктатуры развития в широком и позитивном значении, в рамках которой, разумеется, ведущая роль отводилась бы «немецкой экономике», «немецкой технике», «немецкой высококачественной работе»: «Не случайно, что у германского пролетариата особенно сильно влечение к России. Значительно больше, чем частнокапиталистические силы, пролетарские силы ощущают экономико-географическую необходимость… Они чувствуют, что немецкая экономика должна двинуться на восток… Вот почему немецкий высококачественный труд стремится в Россию и, наоборот, российская экономика нуждается в немецком высококачественном труде… Это естественный процесс, начавшийся до войны, обостренный войной и ставший необходимым благодаря советской экономической организации и в результате бедственного положения германской экономики, которой присуща густая, слишком густая сеть коммуникаций»{822}.
Однако русские люди по большей части не вполне подходили для работы с германской техникой, для организации и «высококачественного труда». Гольдшмидт прямо писал: «Труд русских людей необходимо, так сказать, германизировать. Он настоятельно нуждается в этом. Руководители экономики в России хорошо осведомлены об этом. Они хвалят немецкую работу, они стремятся к немецкой работе. Немецкий труд… это золото для России»{823}. И наоборот. Такая комбинация кадров была призвана изменить положение в мире: «Экономическая организация России со все большей, все более мощной помощью европейского пролетариата будет бить по Версальскому мирному договору вплоть до его аннулирования»{824}.
Источник революционной мощи
Почти одновременно с Гольдшмидтом выступил писатель Франц Юнг — надо сказать, при значительно более рискованных обстоятельствах, подходивших к его исключительно активной, склонной к авантюризму натуре: став нелегальным пассажиром, он спасался бегством от германской уголовной полиции, преследовавшей его за участие в мартовских беспорядках 1920 г. Юнг, в сущности, представлял собой фигуру крайнего индивидуалиста, которого с трудом можно было бы вписать в какую-либо классификационную рубрику. В красной России, по его свидетельству, изложенному еще в статье «Азия как носитель мировой революции»{825} (1919), он видел космический «источник революционной мощи», призванной потрясти мир: «Система советов, рожденная… вышедшей из берегов, фантастической по широте революционной всеобщей волей русского народа, которая все же выкристаллизовалась в чистую до наивности веру, эта система представляет собой объединяющий элемент, спасение и движущую силу для высвобождения революционной мощи остального мира»{826}.
Когда буржуазные и социал-демократические противники большевизма характеризуют его как «азиатский» и сравнивают с татарским нашествием, Франц Юнг с восторгом признает это. «Свет и революционная волна из Азии, как это бывало уже столетия назад, снова колоссальным потоком обрушивается на мир… Азиатская воля к равенству и общей радости, сжатая в Москве в кулак неслыханной мощи, непобедима»{827}.
В поздних, полных бездонного пессимизма автобиографических воспоминаниях Юнга «Путь вниз»{828} первомайский праздник в Мурманске, на котором он присутствовал в клубе моряков и портовых рабочих, изображен как магический момент, который дал или должен был дать его жизни цель и направление: «Воздух в сарае был спертым. Серое облако пара от дыхания людской массы висело над ней… Они пели “Интернационал”, песнь о красном знамени и много других песен. В промежутках комиссары произносили короткие речи, предварявшие следующую песню. Часы пролетали незаметно. И это стало огромным событием в моей жизни. Это было то, чего я искал и на поиски чего отправился еще в детстве: родина, родина людей»{829}.
Слова Юнга раскрывают один из мотивов, который еще до всякого конкретного опыта воодушевлял многих путешественников по тогдашней России. Люди приходили из мира буржуазного индивидуализма в поисках «родины людей» — и находили ее. Воздействие революционных митингов (которое сразу же ощутил Паке в 1919 г.) было связано с их характером светско-религиозных ритуалов, сравнимых с культом «Высшего существа» Французской революции. Во всяком случае на европейских гостей это безусловно производило впечатление, пусть вся торжественность достаточно часто граничила с банальностью{830}.
Франц Юнг, однако, выступал как активист некой одиозной (в том числе и в Москве) левацкой партии, КАПД (Коммунистической рабочей партии Германии), которая в его присутствии и в его лице подвергалась остракизму. Оглядываясь в прошлое, он писал, будто ожидал, что «нас лично, возможно, могут арестовать, сослать в Сибирь или ликвидировать»{831}. Но было решено еще раз дать возможность левым уклонистам вступить в Интернационал, если они примут условия Москвы.
Итак, Юнг получил разрешение остаться в Москве, выступать на фабричных митингах и обмениваться опытом с ведущими экономистами, такими, как комиссар по электрификации Кржижановский. В книге о московских впечатлениях Юнга, которую он сочинил на обратном пути (снова нелегальном) и вскоре издал под названием «Поездка в Россию»{832}, все сомнения перекрывались какой-то чуть ли не мистической тягой к прогрессу. Юнга восхищал именно тоталитаризм большевистской диктатуры: «Широкие массы обрабатываются сейчас пропагандой, политикой, трудовой повинностью, голодом. За всем этим стоит ничтожное число пропагандистов, представителей государственной власти, в основной своей массе — инородцев»{833}. Ленин и народные комиссары — это «вожди в самом подлинном смысле слова и исторически дошедшего до нас понятия»{834}. Гигантская машина, которую они запустили, уже начала работать сама собой: «Как бы гигантскими щупальцами она постепенно захватывает людей и сырье, заставляет людей трудиться… А тех, кто противится ей, она автоматически перемалывает»{835}.