Свидетельством этого варварского здоровья Ленина является тот факт, что, как с сожалением констатирует писатель, «вся современная литература его не интересует; не исключая пролетарскую литературу и искусство». Именно это и восхитило Матиаса: «То, что через 500 лет некий Ленин так же презирает это искусство, как и простой Иван, прямо-таки здорово»{877}. Ленин как личность «в принципе нетрагичен». Матиас полагал, «что в этом отсутствии всякого трагизма и состоит духовное величие Ленина и его глубочайшая противоположность тому времени, которое его ненавидит как своего судью или превозносит как свой идеал»{878}.
Но прообраз европейского сверхчеловека Матиас увидел прежде всего в фигуре Радека. Вместе с Радеком «антиморальный человек выступает на ярко освещенную арену политической истории». Да, его личность — это «визитная карточка государственного деятеля XX столетия… На ней, как бы это ни поражало, над строчкой с именем напечатана корона. Ибо мораль Радека — аристократическая. Она не снисходит, а тянет вверх…» Поэтому есть логика в том, «что Радек высказывался против отказа от принципа вождизма»{879}.
Для книги Лео Матиаса трудно найти место в политическом спектре. Скорее всего можно подумать о «леваках справа», о которых говорил Отто-Эрнст Шюддекопф, имея в виду «национал-большевиков» и «консервативных революционеров». В одном месте Матиас (ссылаясь на Штефана Георге) утверждает вполне открыто: «От крайне правого фланга до крайне левого не так далеко, как от обоих полюсов до центра. История всегда распределяет свои задачи среди крайних»{880}.[150]
В стране красных царей
Вослед делегациям симпатизирующих партий и избранных представителей «прогрессивной интеллигенции» и вместе с ними в Страну Советов осенью 1921 г. снова стали прибывать профессиональные журналисты — одни как сопровождающие деловых людей и политиков из западных стран, которые собирали материал о восстановлении экономических и политических отношений, другие — для продолжительной стажировки, третьи — чтобы закрепить за собой место постоянных корреспондентов. Последние, надо сказать, составляли все еще ничтожное меньшинство. Во время IV Конгресса Коминтерна осенью 1922 г. корпус аккредитованных иностранных корреспондентов состоял всего из 8 человек: четырех американцев, одного британца и трех немцев — Пауля Шеффера («Берлинер тагеблатт»), Рихарда Ульриха («Кёльнише цайтунг») и Георга Попова («Франкфуртер цайтунг»).
Восстановление дипломатических отношений подписанием договора в Рапалло весной 1922 г. принесло гостям России, прибывающим из Германии, существенное облегчение и преимущество. Помимо журналистов, писателей, ученых и врачей (в том числе группы медицинских светил, приглашенной для лечения больного Ленина) приезжали также коммерсанты, лоббисты и военные, последние, надо сказать, обычно не афишировали свою профессию.
Характерное исключение представлял участник капповского путча полковник Бауэр, в котором видели чуть ли не прототип «немецкого черносотенца» или даже «правого большевика» и который то и дело приходил Ленину на память как возможный союзник, однако в 1923 г. в «Речи о Шлагетере» и в словоупотреблении Коминтерна он получил новое родовое обозначение — «фашист». После провала капповского путча Бауэр сначала бежал в «белую» Венгрию, где правил адмирал Хорти, а затем обосновался под защитой полицей-президента Пёнера в Мюнхене, где в 1921 г. опубликовал свои военные мемуары «Великая война на поле боя и на родине». После короткого пребывания в Вене, где он участвовал в создании хаймвера[151], начал действовать в серой зоне германо-российских контактов между представителями армии и военной промышленности. Уже в 1922 г. Бауэр выступил со статьями в советских журналах как специалист по военным наукам. А в ноябре 1923 г. он вынырнул в Москве по приглашению Военного наркомата, официально в качестве лоббиста немецкой группы предпринимателей, которая «взялась не только организовать производство боевых отравляющих веществ, но и побудить крупные германские химические концерны осуществлять инвестиции на российском рынке»{881}.
Но советской стороне было ясно, что Бауэр, как и прежде, действует еще и в качестве доверенного лица Людендорфа и правых фелькишских кругов — тех самых, которые готовы были снова двинуться из Мюнхена с «маршем на Берлин». Можно даже допустить, что Бауэр имел такую же миссию, как и «салон» Радека в декабре 1919 г.: зондировать — какова будет советская позиция относительно победоносного правительства национальной диктатуры в Германии. И лишь когда Зект и Брокдорф-Ранцау выступили с протестом против втягивания Бауэра в секретные контакты военных (как раз из-за близости к Людендорфу, который в Мюнхене снова выступил на стороне Гитлера как путчист), Троцкий заявил, что он, «само собой, ни при каких обстоятельствах не желает ставить под сомнение работу с Министерством рейхсвера»{882}.
Несмотря на провал своей миссии, Бауэр был под таким впечатлением от поездки в Советскую Россию, что написал заметки об этом путешествии под заглавием «Страна красных царей». Они начинаются с торжественного признания в том, что его взгляды претерпели изменения: подобно всему буржуазному миру, он видел раньше в большевизме только «преступную деятельность кровожадных насильников». «Но это мнение ложно!»{883} На Бауэра сильно подействовали похороны Ленина в январе 1924 г., которые, на его взгляд, были проявлением подлинного доверия народа и внушили ему столь необходимое чувство того, что «он присутствовал при всемирно-историческом моменте»{884}. В обстановке крайней разрухи в стране в 1917 г. Ленин выступил с группой людей, «сохранивших беспощадную волю, сознание цели и деятельную силу», и навел порядок{885}. Конечно, ЧК пролила «массу невинной крови, уничтожая не только виноватых», но жизнь, как ни крути, есть борьба, «и в пылу борьбы совершается физическое уничтожение противника»{886}.
Вообще говоря, на Бауэра произвели впечатление люди, стоявшие у власти, все они представляли собой «спаянный единством консорциум, каким не обладает ни одно государство». После Ленина ему больше всего импонировал Троцкий, которого он охарактеризовал как «прирожденного военного организатора и вождя» — «абсолютно в наполеоновском стиле»! Дзержинский, по его мнению, «возможно, столь же сильная натура и еще более беспощадная», а к тому же крупный организатор экономики и железнодорожного транспорта, за что Россия «должна быть ему благодарна несмотря ни на что». Кроме того, он патронирует социальное обеспечение детей в стране. «Но ведь тот, кто любит детей, не может быть кровожадным преступником»{887}.
Москву Бауэр нашел чистым городом, там поддерживается порядок, снабжение сносное. Проституция и употребление водки «окончательно ушли в прошлое». Да и профсоюзы с их «чисто эгоистическими тенденциями» в советском государстве свою роль отыграли: «Работа на фабриках и в шахтах организована совершенно в военном духе. Приказы должны выполняться! Забастовки и прекращение работы запрещены, за них полагается наказание. Но рабочий, несмотря на низкую заработную плату, и не думает бастовать, он уже ощущает себя не рабом какого-нибудь капиталиста, а является служащим государства, которому он обязан быть преданным телом и душой»{888}.
С поразительной благожелательностью Бауэр подходит, наконец, к вопросу, который прежде представлялся ему самым надежным индикатором социального разложения и морального упадка, к проблеме того, «что большая часть вождей — евреи». Во-первых, пишет он, это неправда; вожди советского государства — «в подавляющем большинстве — христиане». А кроме того, явное наличие евреев в общем аппарате связано с тем, что их «используют из-за их ума». Надо, однако, признать, что антисемитизм в широких народных слоях распространен. Но «без евреев совершенно нельзя обойтись», ни на селе, ни в государственных трестах, «где еврейская деловитость смягчает сухую теорию и подталкивает к практической деятельности». Да и вообще евреи в Советской России «выступают в совершенно другой роли, чем в остальном мире», где они считаются «главной опорой материализма»{889}. Но здесь «явно не видно эгоистов-материалистов», здесь господствует поразительный «идеализм исполнения долга»{890}.
Подлинную причину все более широкого распространения материализма Бауэр теперь видел в «пангинизме»: равноправии полов, которое, по правде сказать, сводится к «полному, добровольному подчинению мужчины женщине» или, более того, к ярму «сексуальной закабаленности». А это верный признак разложения: «Мода с ее страстью к обнажению и подчеркиванию сексуальности, литераторы, театр, танец, общество — все это есть абсолютная проституция». Здесь заложена «первопричина господства материализма, борьбы за обладание деньгами (капитализм)»{891}.