Со стороны «Миража» прибежал возбужденный Курулин. Не останавливаясь, хлопнул Федора по плечу, крикнул, что надо спешить, и побежал по широкой сходне вниз, на пристань.
Выйдя из-за горы Лобач, показался во всей красе кренящийся от ветра трехдечный скорый. Космами пены мело через его белоснежный нос.
Мы тоже сбежали вниз и, пока Курулин брал для Феди билет, встав по наружному борту пристани, наблюдали, как разворачивается и нацеливается в горло залива обдаваемый смерчами брызг и кажущийся совершенно безлюдным праздничный большой теплоход.
— Я сейчас поняла, чем ваши хроники нравились, — следя за эволюциями теплохода, хлестко сказала Ольга. — Тем, что предоставляли в них действовать и говорить другим. Не вылезали сами! И кстати, вот почему фамилии автора этих бестселлеров никто и не помнит. Собственного «я» нет, наверное. A-а? Ха-ха! — Она пренебрежительно посмеялась. — Обидно, да? Надоело. Решил от себя сказать! И вот, видите, что получилось... Предали моего отца и своего друга. Как же так?
— А Федор Алексеевич уезжает — сказал я. — Вы пришли его проводить?
Федор, покраснев и напрягшись, смотрел на шевелящиеся губы — мои и Ольги, но едва ли слышал, что мы говорим.
— Некогда была хотя бы дуэль, — все так же не глядя на меня, сказала Ольга. — Человек за свои поступки отвечал собственной жизнью. И смывал свою низость собственной кровью. А теперь она смывается чем?
— Низость? Ничем не смывается. Человек так и остается с этим клеймом.
— Чудовищно! — сказала Ольга.
— Так я буду ждать вашего звонка! — поняв, что мы замолчали, влез со своим мучительным Федор. — Вы позвоните?
— Да, — безжизненно ответила Ольга.
— Держи билет! Спасибо, что посетил, — вынырнул откуда-то веселый и размашистый Курулин.
Несколько человек, в том числе и Федор, перешли на теплоход; сходни тотчас вздернули снова на дебаркадер, и белый борт тотчас стал отлипать.
Резко сдвинув вперед висящую на длинном ремешке сумку, Ольга достала платок, вытерла лицо, вынула и снова положила в сумку зеркальце и ключи, потерлась щекой о щеку отца:
— Мне тоже пора!
Мы не успели опомниться, как она, махнув рукой отходящему вместе с бортом теплохода матросу, шагнула через расширяющийся прогал; матрос галантно и ловко подхватил ее под руку. И она встала рядом с ним, с напряженной улыбкой глядя на нас с Курулиным. Подняла руку и покачала ладонью. Матрос взглянул ей в лицо и, молодо ощерившись, тоже помахал нам рукой. Побледневший широкий Федор Алексеевич прочно стоял за ее спиной. Так они и уехали: напряженно и дерзко улыбающаяся Ольга, забывший о нас с Курулиным Федор и весело машущий нам матрос.
2
Вслед за облегчением, я почувствовал, что жизнь моя оголилась. Я мысленно посмотрел назад и вперед, и ничего не увидел, кроме голизны. Неутомимо освобождался от лишнего и мешающего и в конце концов освободился от всего. Это было даже смешно. Освободился от газеты, которая делала мое существование осмысленным. Освободился от девушки, которая позволила. мне почувствовать, что я еще живой и что впереди у меня еще что-то может быть. Освободился от друга, который хоть и шел рядом, но был все равно как за стеной.
Теперь я понимал, что из этой голизны не так-то просто выскочить. Что вопрос вовсе не стоит так: стоит ли мне принять предложение Берестова и стать секретарем парткома? Вопрос стоит следующим образом: могу ли я быть секретарем парткома? И вот на эту истинную постановку вопроса подспудно созрел ответ: нет! Не смогу, оказывается. Потому что вижу только то, что видят мои глаза, и не вижу, не могу предположить даже, на что способен тот же Слава Грошев, если его поставить в определенные условия. Сейчас ясно, что назначение Грошева — великолепное, точнейшее назначение. А ведь я был бы против. Я постарался бы помешать этому назначению, будь у меня хоть какая-то власть. Ради блага Курулина, затона и самого Грошева стал бы мешать. Хроникерство, преклонение перед фактом, смакование факта, подмена диалектики жизни диалектикой факта... Я понял вдруг очень ясно, почему, как метко заметила Ольга, мои хроники еще помнят, тогда как меня самого не помнит никто. Нет ничего обманчивее и лживее, чем факт, думал я. Конечно, это была крайность. Но мне сейчас была нужна эта крайность. Я вспомнил описанные мною экстремальные ситуации и как там держались люди, и подумал отчетливо о том, что уже не раз мне приходило в голову: человек в этих кризисных ситуациях, конечно, виден, но это «не тот» человек. То есть очень и очень не весь. Я и так знаю, что и Курулин-сын, и Курулин-отец, и Стрельцов, и Андрей Янович, и Слава Грошев — все они мужественные люди. Но что из этого? Другого смысла требует время. О другом, более протяженном во времени, не экстремальном, более сложном и менее броском мужестве идет — прислушайся только к жизни! — речь.
Невольно я подумал о тех двух хрониках, что должны были стать основой киносценария и повести, и понял, что на железнодорожном вокзале в городе принял неправильное решение, что и повесть и сценарий именно то, чем мне нужно заняться. Я понял, почему мне предложена эта работа, зачем мне выданы авансы и чего от меня ждут. От меня вовсе не требовалось то, что я уже начал делать, — растаскивать хронику на большую площадь, набивать ее психологией и увеличивать в объеме. От меня требовалось осмыслить ее в ряду предшествующих и последующих событий. Не аварийная ситуация во время проходки тоннеля и даже не героические действия людей в глубине заснеженного сибирского хребта, а ответ на вопрос: почему это произошло. Ведь о возможном прорыве подземной реки говорили буквально все. Прогнозировали даже число.
Уже в последние перед прорывом дни в забой посылали только добровольцев. То есть катастрофа, можно сказать, была запланирована. Я почувствовал, как у меня раздуваются ноздри — в таком неожиданном, с большой широтой захвата, с постановкой государственного значения проблемы, ракурсе предстал передо мной уже исписанный, уже отброшенный и, оказалось, так все-таки и не тронутый материал. Озаренно я увидел и сценарий и повесть, какими они будут, и я понял, что я их уже, можно сказать, написал. Уже готовые, с началом и концом и с внутренним напряжением, они существовали в моем сознании.
Я вспомнил, как часто мелькали в моих хрониках слова «внезапно, неожиданно, вдруг». Но ничего не происходит вдруг. Всему есть, может быть, невыявленная пока причина. И даже уход мой из газеты, я понял, не глупость, не «вдруг», а начало настоящего и очень трудного пути, на котором требуется не культивируемое мною столько лет мужество личного участия в какой-нибудь кошмарной ситуации, а мужество самое чреватое и самое нужное для нашего времени — мужество гражданское. Я понял, наконец, что и мое открытое письмо другу — не есть случайный отход от своего жанра. А есть начало, может быть, еще недостаточно твердое, недостаточно умелое, но все же начало моего нового пути. Я хвалил Курулина в книге за то же самое, за что ругал в статье. Мучительно было то, что и то и другое казалось мне правдой. Правда была и в книге и в статье. Но теперь я разрешил это мучительство, поняв, что ступил на более высокую, на более ответственную и на более опасную ступень правды. А раз ступил — надо идти!
Пригнувшись и отворачиваясь от ветра, мы шли с Курулиным краем обрыва, по причесанному и полегшему бурьяну. Ветер был до того плотный, что на Волгу трудно было смотреть. Из предзимней летящей мглы молча лезли растрепанные валы. Они били лбами в пузо обрыва, и рядом с нами взлетали белые водяные кусты. Ветер хватал их и как белыми бичами хлестал ими, бурьян.
— Женишок! — едко ухмыльнулся Курулин.
— Неловко говорить об этом, — прокричал я сквозь ветер. — Но поверь!., я ни словом, ни помыслом!..
— Да верю я! — ощерившись, хлопнул меня по спине Курулин. — Намучается с тобой Ольга! — развеселился он. — Правильный человек! — сказал он едко. — Ты хоть изредка-то позволяй себе ошибки! А то ведь сам себе наскучишь и от скуки помрешь!
«Посмейся, посмейся!» — подумал я.
Клуб-теплоход был пришвартован к открытому берегу. Его со скрежетом раскачивало. Ходили и грубо скрипели сходни. Квадратные окна, запрокидываясь, мертво сверкали предзимней белизной.
Сидели в куртках и полушубках; зал был уже полон. На сцене, за накрытым кумачом столом неподвижно сидел Егоров. Капитанская фуражка лежала рядом с ним на столе.
— Сегодня мы собрались, чтобы обсудить книгу «Земля ожиданий», автор которой... — поднявшись, бесстрастно начал свое вступительное слово Егоров. Сказав все, что требовалось, Егоров взял со стола фуражку, спустился со сцены и сел рядом со мной в первом ряду. Помолчали. Тихо примостившаяся за маленьким столиком в углу сцены секретарша Курулина Клава с пунцовым лицом слепо смотрела в зал. Я догадался, что Самсонов посадил ее за стенографистку. Сам он, недовольно сопя, набычившись, золотясь шевронами, сидел в конце первого ряда, неподалеку от меня,