На перилах моста лежал свежий снег. Ринтын собирал его в ладонь и кидал в темную, закрученную водоворотом невскую воду.
Кайон плелся позади, что-то насвистывал и, видимо, был не совсем равнодушен к тому, что Ринтын шел под руку с девушкой.
— Мне придется Эрмитаж изучать досконально, — рассуждал он вслух. — А сегодня иду так, для первого знакомства. Историку необходимо знание истории искусства для понимания эпохи…
— Какой ты стал ученый, Кайон, — насмешливо сказала Наташа. — И скучный…
Кайон смутился и замолк. И не раскрывал рот, пока в одном из музейных залов не увидел бюро из моржовой кости.
— Ты гляди, Ринтын, — моржовая кость! — крикнул он, будто встретил земляка. — И Ломоносов здесь!
Над бюро висел портрет знаменитого ученого.
Ребята постояли перед портретом Ломоносова, внимательно рассмотрели бюро, отметив, что от времени оно все же попортилось: кое-где моржовая кость облупилась и выкрошилась.
Ринтын часто оглядывался: интересны были не только экспонаты, но и посетители музея. Многие были в солдатских гимнастерках, в сапогах. От картин исходил едва уловимый свет и отражался на лицах людей странными бликами.
Перед картиной, изображающей нагую женщину, возлежащую на роскошном, но неудобном ложе, стояла группа экскурсантов. Худая женщина в черном платье устало рассказывала:
— Перед вами шедевр, созданный великим художником Рембрандтом ван Рейном. Обратите внимание на выражение лица Данаи.
Вместе со всеми Ринтын внимательно слушал экскурсовода. Ему хотелось собственным разумом понять то, о чем рассказывала грустная и очень усталая женщина.
Нагая женщина для Ринтына не была открытием. В яранге дяди Кмоля от жирников была такая жара, что обитатели ее старались сбросить с себя все, что можно. Женщины оставляли на себе лишь плотно прилегающие к телу трусики.
Ринтына больше всего заинтересовало лицо старика на заднем плане картины. Из-под широкого берета светились похотливые глазки, заплывшие старческим жирком. Главным в картине, конечно, был именно старик, а та, что лежала, — его собственность, выставленная на всеобщее обозрение.
Ребята примкнули к экскурсии и вместе с ней переходили из зала в зал. Поражало обилие наготы. Вскоре Ринтыну уже казалось, что в высоких просторных залах тепло от тучных, откормленных телес.
В зале фламандской живописи пышные лошадиные зады странным образом смешивались с лицами людей.
"Как в бане", — подумалось ему. Но вслух он ничего не сказал: рядом была Наташа. На ее лице отражались такое неподдельное восхищение и радость, что Ринтыну даже стало немного обидно: она понимает все, а он — нет.
Навстречу открывались все новые залы, и от пола до высоченных потолков висели картины, картины, картины… Нельзя было не обратить внимания на мастерство, с каким они были написаны: человеческое тело было теплое, живое, лица выразительны, но… они не трогали сердце Ринтына. Инкрустированный паркет нравился ему больше, чем тщательно выписанная дверь в мусульманскую мечеть на картине Верещагина. "Может быть, для того, чтобы понимать такие картины, нужно долго жить в городе? — думал Ринтын. — Не станут же люди собирать в одно место такое, что им не нужно… Надо ходить и ходить сюда, как это собирается делать Кайон".
Очень много было богов. Точнее, изображений Христа. Бледный, тонколицый человек со страдальческим выражением лица висел на грубо сколоченном кресте. На других картинах Христос лежал на земле в одной набедренной повязке, а вокруг него толпились старцы, как охотники у убитого лахтака, только что ножей у них не было в руках…
Ребята покидали Эрмитаж слегка оглушенные. Ринтын глубоко вдохнул свежий, пахнущий мокрым снегом воздух.
— Как это прекрасно! — с восторгом произнесла Наташа и повернулась к Ринтыну: — Правда, Толя?
Ринтын молча кивнул.
Через несколько дней собрались в театр. Билеты брал Кайон.
— Видел? Театральные билеты, — гордо сказал он, показав билеты Ринтыну. — Самый лучший театр в Ленинграде. Так мне сказала кассирша. И пьеса классическая — "Дядя Ваня" Чехова.
До спектакля было далеко еще, и Ринтын, чтобы освежить в памяти текст пьесы, взял в библиотеке томик Чехова. Он читал книгу и вспоминал летний теплый день в Улаке. Он сидел на камне над морем и держал в руках точно такой же томик. Ветер морщил рябью зеленую воду океана. На волнах качались чайки и смотрели круглыми красными глазами на странного человека с бумагой в руках.
"В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли", — говорил доктор Астров, а Ринтын видел своих земляков, которые собирали вельбот на промысел. Каждый несет кожаный мешок, моторист тащит на плече двигатель… А потом ветер наполнит парус, и вельбот заскользит по воде, ломая солнечный луч… Может быть, с точки зрения человека, живущего в городе, у чукотских охотников была далеко не красивая одежда и лица их не сияли великолепием живописных эрмитажных портретов, но души и мысли их были прекрасны, потому что они делали дело, нужное для жизни человека. И вообще — что такое красота? Может ли быть так, что подлинно красивое иногда отталкивает человека, который еще не понимает это прекрасное? Может быть, красота — это только то, что приносит человеку радость?
Кайон пришил новые пуговицы на свое старое пальто и выгладил брюки. Ринтын последовал его примеру.
— Мы ведь с тобой старые театралы, — напомнил Кайон другу.
Несколько лет назад они играли в чеховской пьесе, которую поставил в педагогическом училище Филипп Филиппыч. Пьеса называлась «Юбилей». Кайон играл Шипучина, а Ринтын Хирина. Как они волновались перед выходом на сцену! А на репетициях жалели, что никогда не бывали в настоящем театре. Филипп Филиппыч тогда сказал, что все у них впереди, и настоящий театр в том числе.
Шел редкий мохнатый снег. Он оседал в каменных складках памятника Екатерине II. Лучи электрических фонарей ловили снежинки.
Перед большими тяжелыми дверями толпился народ. Люди были нарядно одеты, особенно женщины. Каждая, проходя, распространяла вокруг себя аромат духов. Многие несли на плечах пушнину — лисьи и песцовые шкурки с аккуратно выделанными звериными головками. Вместо живых глаз в меху тускло поблескивали вставленные стеклянные бусы.
Кайон, как истый тундровик, обращал внимание на каждую шкурку:
— Гляди, горностай! А это песец! Во лисица красная! Огневка. Ты смотри, сколько пушнины носят в Ленинграде! Интересно, есть ли у Наташи какая-нибудь шкура?
Это он сказал, чтобы поддразнить Ринтына, который уже волновался: скоро начало спектакля, а Наташи нет.
Ринтын попросил Кайона постоять у подъезда, пока он сам сбегает на Невский.
— Ты говоришь глупости. Она придет, никуда не денется. А вот ты можешь потеряться — ищи потом тебя. Все женщины одинаковы, — тоном знатока заметил Кайон. — Для них большое удовольствие, когда мужчина ждет.
Ринтын заметил издали белую шапочку Наташи и кинулся навстречу.
— А мы тебя так ждали! — сказал он, пожимая ее холодные ладони.
В театре публика была совсем не та, что в музее. Здесь она казалась наряднее, а лица значительнее, с выражением всепонимания.
Гардеробщик предложил бинокли — маломощные, почти игрушечные. Ринтын повертел один, приложил к глазам и вернул.
— Не надо. Без бинокля лучше видно.
Наташа была в черном платье с глубоким вырезом на груди. Девушка вынула из сумки туфли на высоких каблуках и надела их у зеркала, держась за плечо Ринтына.
"Хорошо бы укрыть ее шею шкурой какого-нибудь зверя", — подумалось Ринтыну. В груди стало жарко, и он глубоко вздохнул.
— Ты чего, Толя? — удивилась Наташа.
— Волнуется, — усмехнулся Кайон. — Он ведь бывший актер. Играл на анадырских подмостках.
— Правда? — воскликнула Наташа.
Незаметно для нее Ринтын ткнул в бок Кайона.
По лестнице они поднялись под самый потолок с облупившейся позолотой. Места находились сбоку. От раскинувшегося внизу огромного зрительного зала доносился людской говор. Сцену закрывал роскошный занавес. Под потолком, на уровне галерки, сияла огромная люстра. На нее было больно смотреть, как на весенний, облитый ярким солнцем снег.
— Нравится тебе? — почему-то шепотом спросила Наташа.
— Да, — ответил Ринтын. Он испытывал волнение перед первым свиданием с настоящим театральным искусством.
Медленно погасли огни. Пополз занавес, открывая загородную усадьбу. С потолка-неба свисала жиденькая зелень, блеклая, будто стираная. Все это выглядело убого и не вязалось с высоким академическим званием театра.
Актеры произнесли знакомые Ринтыну первые слова. Даже на таком далеком расстоянии были заметны грим и неживой, пепельный цвет париковых волос.