– Все, Андрей Андреевич, спасибо тебе. Вымотался ты, как я слышу.
– Если честно, то слегка пошатывает, – пробормотал Афанасьев.
– Отправляйся-ка домой. Я утром свяжусь с твоим руководством, скажу, чтобы отпустили тебя до восемнадцати часов отсыпаться.
– Ну-у! – восхитился Афанасьев. – По-царски!
– Это я могу, – усмехнулся Гуров. – До вечера постараюсь организовать экспертизу в «Кащенко». – Он по привычке назвал Психиатрическую клиническую больницу № 1 «Кащенко». Так он привык, да и все опера тоже. Хотя с 1994 года клинике вернули название «Имени Н.А. Алексеева». – Пусть психиатры сделают свое официальное заключение. А твои ребята пока займутся поиском свидетелей, другими следственными мероприятиями. Короче, бумагу набирать будут. Ты мне понадобишься вечером. Нам предстоит довести дело Креста до конца, отработать его связи с Рязанью, если таковые есть. А еще проверишь рязанский след по конопляным делам. Я тебе информацию к вечеру подготовлю, будь она неладна.
Пару часов Лев провел на диване в полудреме. Сном это назвать было нельзя. В семь он встал и выпил две таблетки из специальных средств спецназа, которые используются для поддержания работоспособности без сна, еды и во время тяжелейших нагрузок. Гурову сейчас нужна была свежая голова. Он снова и снова гнал от себя подленькую мыслишку, что следовало поехать туда, навестить Татьяну еще ночью. Нет, говорил он сам себе, не стоило. Теперь ей не поможешь, теперь ей раздражители не нужны. Если она уже пришла в себя и стала просить объяснений, стала допытываться, по какому праву ее посадили в камеру, то ему бы уже сообщили. А раз не сообщили, то она еще во тьме своих нездоровых фантазий. И он ей пока не нужен.
В начале девятого он был на Петровке. Дежурный поздоровался с Гуровым за руку и повел его в дальний коридор. Открылась одна из дверей, куда помещали задержанных для выяснения личности, доставленных для допросов из СИЗО. Татьяна сидела на лавке и смотрела в стену. Девушку откровенно трясло.
– Вы что? – с угрозой спросил Гуров. – Не следите за задержанными? А если у нее приступ, если эпилептический припадок?
Он подошел к Татьяне и присел рядом. Хотелось найти какие-то слова, какие-то интонации, как-то по-особому все объяснить. А как? Как сказать человеку, что ты не все помнишь из своей жизни. А в те минуты, которые не помнишь, ты была убийцей.
Татьяна вдруг повернула голову и посмотрела на Гурова.
– Дядя Лева, что со мной?
– Ты больна девочка, понимаешь?
– Меня не вылечили? Не получилось? Я где-то была, куда-то опять ушла или уехала?
– Угу, – кивнул Гуров. – Мне тебя очень жалко, моя хорошая, но тебе придется серьезно лечиться.
– В психушке?
– В клинике! В специализированной клинике. И дай-то бог, получить тебе туда направление…
Что он мог еще сказать? Мог только пожелать, чтобы Татьяну признали невменяемой, чтобы ее просто положили на принудительное лечение. По крайней мере, оттуда она может когда-нибудь выйти, там ее может навещать отец. И как же тяжело разговаривать с девушкой, называть ее «моя хорошая», когда знаешь, что на ее руках кровь как минимум пяти человек. Надо очень долго проработать в полиции, и не просто в полиции, а именно в уголовном розыске, чтобы уметь увидеть человека даже не в человеке. И эта девочка не монстр, она…
– Ты не бойся, Таня, – погладил Гуров девушку по голове. – Я тебя отвезу к врачам, тебя посмотрят, подумают…
– А Лозовский?
– И с ним посоветуются. Тебе назначат лечение. Положат в уютную белую палату, где будет тихо и спокойно. Тебя будут лечить.
– Дядя Лева, а где папа? – вдруг вскинулась Татьяна и схватила Гурова за руку.
– Приедет твой папа. Я позвоню, и он приедет.
Гуров погладил ее по руке и вдруг ощутил что-то влажное. Он поднял ладонь – на ней яркой полоской алела кровь. Так вот откуда, вот что значили эти капельки на платках. У основания большого пальца правой руки он увидел не совсем зажившие болячки. Сейчас они снова были растерзаны. До какой же степени она должна чувствовать непонятное напряжение, чтобы впиваться в собственную ладонь ногтями? А потом… а потом окровавленный платок летел туда, где уже ничего изменить было нельзя. Приходило после этого успокоение?
Борис Моисеевич Лозовский вышел в коридор, вытирая пот со лба. Вид у профессора был утомленный и несколько сконфуженный. Гуров понял это и, опустив глаза, спросил:
– Ну, каково будет мнение консилиума?
– Да однозначное, Лев Иванович! Тут и говорить не о чем. Девочка, конечно, невменяема, она, конечно же, периодически впадает в состояние полной потери контроля над собой, над сознанием. Это очевидно. Боюсь, что просветление теперь наступит не скоро.
– Может, это и к лучшему, – пробормотал Гуров. – Не скоро она узнает, что с ней происходило, не скоро оценит всю ситуацию.
– С этой точки зрения, конечно, гуманнее держать девушку в состоянии неведения, и для лечения полезнее. Только вот… Лев Иванович, пойдемте куда-нибудь присядем.
Они вышли на улицу. Гуров показал в сторону пруда:
– Вон спортшкола «Тринта». Там есть буфет, можем дернуть по чашечке кофе. А что вы сказали насчет «только вот…»?
– Только вот удастся ли вывести ее из этого состояния, – продолжил Лозовский свою мысль. – Срам-то какой! И как я опозорился!
– Вы же говорили, что мозг человека – штука сложная.
– Говорил! Но я же специалист. Вот вы, если проглядите преступника, вам будет стыдно как специалисту? То-то же. А с Татьяной мне теперь многое понятно. Первое, эта история с братиком, она вполне объяснима. И причина помутнения рассудка у нее лежит далеко в детстве. А история с лечением от наркомании лишь усугубление процесса. Видимо, она в детстве чувствовала себя ущемленной в родительской любви. И… удар качелей по голове. Там лежит раздвоение, борьба с самой собой. Одна ее половинка старалась быть хорошей девочкой, а во второй ее половинке копились раздражение и злость. И чем лучше, добрее, послушнее была первая половинка, тем хуже становилась вторая, скрытая от чужих глаз. Она второе «я» культивировала с детства.
– Хотелось бы мне заглянуть в ее несчастную головку, – вздохнул Гуров. – Как там все сложилось и повернулось в эту страшную сторону? Как, с какими мыслями она толкала людей в пропасть?
– Наверное, это самая мрачная ее часть, Лев Иванович. Еще мрачнее, чем стихи. Она видит перед собой олицетворение детских страхов, детской обиды. Мы с вами представить не можем, какого напряжения внутри у нее это достигло. Видимо, образовалась критическая масса, и она не могла ничего иного сделать ни с собой, ни с объектом неприязни. Только столкнуть, убрать, туда, хоть куда. Это как граната, извините, в руках обезьяны.
– Да уж! Граната мощная. А что мне теперь с ее отцом делать? Ему не меньше помощь нужна, чем ей.
– Что, совсем плох?
– Он мой школьный друг, я знаю его тысячу лет, а вчера посмотрел и не узнал. Он постарел почти до неузнаваемости. И как объяснить ему, что, как это ни больно и ни неприятно, я должен был это сделать. Ведь погибали невинные люди, и Татьяну нужно было остановить. Мне ее жаль чисто по-человечески. Но, Борис Моисеевич! Люди гибли, ни в чем не повинные люди. Тот старик актер, у которого была любимая внучка, которого помнили и любили зрители. А девушка в метро? А тот успешный менеджер по продажам, что упал в котлован? Он копил на хорошую машину, он строил планы на жизнь. С этим как быть, как объяснить моему однокласснику?
– У каждого человека есть свое второе «я», – философски заметил профессор.
– «Я», – повторил Гуров. – Татьяна этим местоимением подписывала свои стихотворения. Выбрала себе это псевдонимом. Местоимение… Вместо имени.
– Да-да. Я когда там на консилиуме прочел ее стихи, коллегам многое стало понятно. Это же рвалось изнутри, это же нашептывало второе «я».
– Знаете, Борис Моисеевич, а ведь буквально в тот день, когда Татьяна пропала в последний раз, она успела начать новое, последнее стихотворение. Мне почему-то кажется, что оно именно последнее. Что-то с ней должно было случиться после этого. Хотите, прочитаю?
Гуров вытащил из внутреннего кармана пиджака листок бумаги и стал читать:
Оборванных нитей связать невозможно,
Знакомые лица так трудно забыть.
Во тьму отпуская себя осторожно,
Мне хочется боль как прощенье испить.
Уйду, и останется тень на портьере,
Уйду, и исчезнет мой голос в ночи.
То будешь мурлыкать ты ласковым зверем,
То будешь погасшим огарком свечи.
Я знаю, что кровь по ладоням струится,
Я помню, как ногти вонзались в меня.
Но разве ты можешь со мною сравниться,
Пустая, чужая, больная стерня…
Примечания
1
Здесь и далее в тексте использованы стихи Виктора Машинского.