могла произносить долго-долго, но даже мой дедушка, всегда вступавший в спор с верующими, тут молчал. Соломонида была особой статьей.
— Вы уж, бабы, лучше работайте. Я за ваших мужиков молюсь. Все равно мне ступить никуда нельзя. Скоро вовсе, поди, отемнею.
У Сана мне было куда вольготнее. Я на выбор делал то, что мне нравилось. Рубил в ограде сучья для печи на широком чурбаке, лазил в рундучной плесени и пыли по подволоке, натыкаясь на самые неожиданные вещи: похожий на ископаемые кости старый ткацкий стан, пропыленную шляпу-гречушник.
Чуть было не научился я доить корову. Она у Соломониды была уросливая, чужих никого не подпускала. Даже Сану перед дойкой приходилось повязывать платок и подпоясываться фартуком. Иначе и его не терпела Вешка, подшибала подойник.
Наша Беляна никогда бы такое не сделала. А эта черненькая вздорная коровенка могла выкинуть какой угодно фокус. Однажды Сан не сумел забежать домой ни в обед, ни к вечеру, и мы решились подоить корову без него. Тетка Соломонида рассказывала, что надо не только повязать платок и надеть фартук, но и взять хлебца с солью, тогда коровка подчинится и молоко отпустит. Дедушка знал, как доить, но боялся, что его схватит одышка. А корова озлится, боднет. Я уговаривал их пустить меня. Все я исполню в точности. Мне даже нравились театральные приготовления к доению. Дедушка держал лампу, Соломонида ласково гладила Вешкину морду и приговаривала:
— Вешка, Вешка, Вешенька, теперя я тебя подою, жданую, подою…
А я в это время в платке, с подойником в руках подбирался к корове. Все делал, как полагалось, подвязал хвост к ноге. Вешка вроде не чувствовала беспокойства; я подсел на маленькой скамеечке к вымени и начал обмывать, примерно так, как, казалось мне, делают женщины. Вешка в это время покосилась на меня недоверчивым черным глазом. Я замер. Но опять тетка Соломонида отвлекла внимание коровы, поглаживая ее по шее. Однако ненадолго. Стоило мне взяться за вымя, как подойник мгновенно полетел в сторону. А в меня уперлись по-чертенячьи злые глаза, острые рога нацелились в грудь. Я сумел выскочить на четвереньках в дверь и долго не мог прийти в себя. Нервно посмеиваясь, думал о том, что все-таки предстоит мне опять лезть и доить корову и вряд ли это закончится добром. Но тетка Соломонида, поглаживая корову, сама вошла в хлев, ощупью нашла подойник, скамеечку, и успокаивающие длинные звоны молочных струй привели Вешку в мирное состояние.
— Говорю ведь Сану: женись на Фене, женись на Фене. Девка хорошая, а он молчит и молчит, — сетовала Соломонида. — Или скажет: «Все на фронте, а я здесь женюсь. Да меня засмеют мужики, когда вернутся. Скажут, на постели с бабами воевал».
Как-то копал я на Сановом огороде морковь, свеклу, калегу — все, что осталось после Соломонидиной работы. Старуха убирала овощи с грядок почти на ощупь. Манили меня высоченные подсолнухи. На слабых шеях держались у них целые решета. Я пробрался к пряслу, схватился за стебель и вдруг услышал голос Сана, смех Фени.
— Ты меня любишь? — говорил Сан, держа в своих руках Фенину чумазую ладошку. — Ну вот хоть столько, с самый маленький пальчик?
Феня смеялась, руку свою не выдергивала.
— Нельзя ведь, Сан, таким дурачком тебе быть. Ведь ты теперь председатель. Почто ты глупой-то этакой?
Сан был очень дисциплинированным и не мог без определенности. Он не обратил внимания на Фенины слова, повторил, может ли она ответить на его вопрос.
Феня отобрала свою руку у Сана и начала вертеть в ней пускач.
— Я ведь не могу так, — навалившись на колесо трактора, объяснял дотошный Сан. — Видишь, я калеченый. А вдруг ты кого-то ждешь?
— Помоги мне трактор завести, — сказала Феня. И больше я ничего не слышал, потому что залязгал пускач, а потом застрелял мотор.
С утра мы с дедушкой садились за гармони. Я хотел ему помочь, но отчего-то все делал не так, как надо было дедушке. Я брал резонатор, похожий на длинный барак с множеством металлических дверец, и начинал с усердием тянуть в себя воздух. То ли легкие мои были слабы, то ли не так надо было втягивать в себя воздух. Каждый голос должен был петь отдельно, а у меня все они гудели враз.
— Сходи-ка посмотри, не пришла ли Вера, — придумывал для меня дело дедушка. — Да еще табаку поруби в корыте. Сан говорил, что искурился весь. И мне курево надо.
Я выносил корыто на завалинку и начинал топором рубить в нем самосадные коренья, наблюдая, не идет ли почтальонка Вера.
Я был рад, что теперь у дедушки много табаку, не то что в городе. Там все время я собирал на улицах окурки. У меня даже выработалась привычка рыскать взглядом по сторонам. Увидел окурок — и в карман. Карманы у меня пропахли табаком. Математик косился:
— Куришь, как извозчик.
Но не мог же я ему сказать, что не курю, что дедушка собранные окурки сушит в печурке, потом получается от самосада и папиросного табака какая-то дикая смесь, от которой он жестоко кашляет.
А здесь вроде и кашель у него прошел. Может, поправится он, исчезнет у него одышка.
Вера была самый желанный и в то же время самый нежеланный в Коробове человек. Дедушка все ждал, что вот-вот из дому перешлют нам папино письмо. Это будет радость. Тогда и сон тот забудется. Кроме того, Вера могла рассказать о новостях, которые узнала в сельсовете и на почте. Но она могла принести и горестную весть. В зависимости от новостей по-разному вела себя тугощекая, неунывная Вера. Если вести были хорошие — не было похоронных, не сдали наши ни одного города, а наоборот, «потеснили противника», то почтальонка охотно останавливалась у каждой избы. Соломонида приветливо звала ее:
— Кваску попей, Верушка. Репкой тебя попотчую, заходи, милая.
Когда же новости были плохие, Вера норовила пройти лужками, чтоб ее никто не заметил. Отдаст, что кому прислано, и все.
Она по опыту знала, что в такой день и люди ничем ее не угостят и веселого разговора не получится.
— Я-то ведь ничем не виноватая, — перехваченная мною, оправдывалась перед дедушкой Вера. — Раз наши фронт выровняли и сдали этот, ну как его, Амвабир.
— Армавир, — говорил дедушка, — я был там. Красивый город. Яблочный. На Северном Кавказе он. Все ведь нарушат там германцы и сады все.
Прибежала как-то Галинка, стояла, слушая дедушку, и будто что-то хотела спросить. Мяла в руках концы косынки. Тихонько отозвала меня.
— Не говори только никому, Паш. Почтальонка Вера письмо