class="p1">— Дак нельзя, кум. Больно худо иные живут. Хлеб травяной, — объяснял дедушка. — Нельзя с них цену заламывать. Не по совести это будет.
— Опять ты свое. А ты практицки, практицки ставь вопрос. Чего бы стоила эта гармонь неисправная? А ничего. Ребенку только забава. А ты починил. И практицки это теперь ценная вещь. За нее муку можно выменять. Дак, выходит, что половина того выменянного мешка твоя, — растолковывал Степан, ухвативший своим «практицким» умом самую выгоду.
Мне хотелось, чтоб дедушка ответил, что нельзя так. Это он, Степан, может лук замачивать, самогон гнать, когда у других и есть нечего. Дед покачал головой:
— По-разному мы это разумеем. Для меня лишку взять — невозможное дело, для тебя — проявление похвальной оборотливости.
— Дак как ныне без оборотливости, — схватился Степан. — С голоду подохнешь.
Пока мы с Ванюрой обедали, Степан с дедом ударились в воспоминания.
— Зря ты, Фаддей Авдеич, насупротив меня в те поры шел, когда колхоз зачинался. Теперь вот ты хворой старик. А если бы вместе, мы бы с тобой дело завернули. Оба бы на славе ходили. Я ведь дерзкий, решимость имею, а ты бы свое тонкое умельство проявил. Мы бы не хуже Петра Прозорова артель прославили. У тебя ведь сколь затей в голове осталось.
Дедушка хмурился. Об этом говорить он не любил.
— Я сам не хотел, потому что ты себя одного, Степан, видел. Не для колхозу ты бы старался, а как себя выше вознести, — сказал он. — Боялся, что от этого хуже людям станет. Да и хуже бы стало. Несимпатичной ты был фигурой.
— Ну, отказ ты мне сделал, а ведь и сам ничего не добился. Тебя же теперь скрутило.
Дедушка долго молчал. Степан бередил старую его боль. Действительно, многого ли он достиг, хотя мечтал о многом?
— Знаешь, Степан Силантьевич, не каждый в знаменитости производится судьбой. А честным может остаться каждый. Честно жизнь прожить, честных детей воспитать — великое дело, пусть и неприметное. Я так разумею, а больше никак.
— Да кому эта честность нужна, коли она без пользы? Ну, сам-то ты честен остался, Аркаша твой и внук совестливость ценят. Ну и что? А другие скажут: вот был мужик совестливый, ни разу даже щепотки табаку не украл. И засмеются ведь.
Дедушке трудно было спорить с этим сытым, уверенным в себе человеком, но он не сдавался. Тут речь шла о главном — его взглядах на жизнь.
— Мы помрем. После нас честнее и умнее люди будут. Может, они рассудят, — сказал дед. — А за честность и справедливость люди жизни свои кладут, сердце отдают. Ты об этом подумай!
Дедушка распалился, впалые щеки порозовели. В эту минуту он припер Степана к стенке, но тот, как всегда, в серьезный момент ушел от прямого ответа.
— Вот теперь ты такой, Фаддей Авдеич, каким был, когда за коммуну агитировал, — сказал он.
Не знаю, чем закончился этот разговор. Мне было некогда слушать его. Мы собирались идти на вечерку в соседнюю деревню Кулябинцы. Мне хотелось одного: чтобы дедушка еще сильнее отчитал Степана. Даже меня его зазнаистый тон подмывал крикнуть, что дедушка прав, всегда прав.
Я тайком достал из котомки костюм отца, который послала мама с нами обменять на муку, и, спрятавшись на сеновале, приспособил его для себя. Брюки я подшил снизу, и они оказались мне почти ладны. Полы и рукава у пиджака подогнул внутрь и подметал. Костюм после этого оказался почти по мне. Правда, плечи у него свисали, но это не беда. Слыша призывные звуки гармошки, я наспех переставил пуговицы. Теперь я был парень хоть куда, в почти новом, почти ладном мне костюме.
Как и накануне, пока шли до Кулябинцев, пела Галинка ту самую песню про сосну, и Андрюха даже научился ей подыгрывать. Ванюра сегодня не куролесил. Шел пасмурный, непроспавшийся.
Начал моросить дождик. Вечерка была под крышей. На столбе в ограде висел фонарь «летучая мышь», керосин для которого насобирали по ложке кулябинские девчата и парни.
Сидя в тени на порожке избы, я думал, что, если Галинка позовет меня сегодня плясать, обязательно покручусь с ней. Ведь я в костюме. Да и плясать — это не так уж трудно. Главное, чтобы вовремя она проскочила под моей рукой и волчком завертелась на месте.
Но сегодня на жердяном полу пляска как-то не получалась. Тогда гармонист заиграл танец, который у нас называется «Сербиянкой».
И тут Галинка удивила нас всех.
Она первая вышла на середину и легко, плавно, будто была невесомой, начала так выплясывать, что просто на удивленье. Мне было приятно, что так пляшет наша коробовская девчонка, а Андрюха, наверное, вообще был на седьмом небе. Галинка для него плясала так легко и красиво.
Эта вечерка была последней перед Андрюхиной отправкой. Неизвестно, когда еще он в следующий раз попадет на здешнее игрище и попадет ли.
Галинка раскраснелась. Стала от этого еще красивее. Жаль все-таки, что не удалось мне с ней поплясать. Я ведь мысленно разучивал движения, какие надо делать во время пляски, и костюм вот надел.
Шли мы обратно сонные и усталые. Впереди Ванюра пиликал на гармони. С востока поднималась светлынь, а потом свекольная заря залила небосклон, и сразу бусый туман затопил все, кроме стрельчатых верхушек молодого пихтарника. Тропка свильнула в сторону и очертя голову кинулась вниз. Мы с Ванюрой повернули на нее и тут потеряли Андрюху с Галинкой. Где-то они отстали и затаились, не откликаясь нам.
Ванюра зло пнул желтым американским ботинком хрусткий свинарь, растоптал веселое семейство лисичек. И вдруг заорал:
Русы косы, русы косы,
Русы косы вьются вниз.
Эх, за эти русы косы
Мы с товарищем дрались.
Это, конечно, для Андрюхи. А может, так, из озорства?
Мне было грустно. Может быть, оттого, что уезжал Андрюха, или потому, что я не такой удачливый и смелый, как он. На меня не обратила внимания красивая веселая Галинка.
Около самой нашей деревни я совсем успокоился. От бессонной ночи мне было как-то томительно и хорошо. Я спустился к мглистому ключику, в котором бесшумно кипела ледяная струя, приложился губами к щемящей скулы воде, напился, чувствуя, что стал бодрее.
Вдруг сверху раздался осторожный хруст. Я поднял взгляд и обмер. На меня смотрел большеголовый мягкогубый лосенок. В глазах его отражалась эта же мглистость ключа. Я тихо встал и, стараясь не помешать ему, попятился на пригорок. Пусть, пусть пьет зверюха.
Ванюра, присевший на пригорке, тоже заметил лосенка. Вложил два пальца в широкогубый рот.