германского плена. После первого побега избил его охранник ножнами от палаша. Но дед снова решил убежать. Заложил его приятель сырцом на кирпичном заводе, и, высидев там дотемна, ушел дедушка в лес. Его снова поймали. Но настолько нестерпима была тоска по родине, что он убежал третий раз.
Митрий Арап провел войну в запасном полку и больше рассказывал, к каким хитростям прибегали солдаты, чтоб обмануть фельдфебеля, получить побольше хлеба.
Иногда Арап, покуривая цигарку, заводил такой разговор, что дедушка мой терялся, а сидевшая в углу за прялкой Соломонида начинала ругаться:
— Тьфу, Митрий, трепало этакое, видела бы я, так подошла бы к тебе, натянула за бороду. Старик ведь ты ужо, а такое мелешь, господи прости.
— Так ведь все житейское, Соломаня. Вон у Дымов резал я скот, завозился, а бабы баню топят. «Дайте, говорю, старику помыться. Чо уж я, вовсе старик негодящий». А они: «Дак что, дядя Митрей, иди».
— Ой, охальник, ну охальник! — кричала Соломонида. — Перестанешь ты или нет? Не совестно, чернобородой кобель!
Видимо, Митрий понимал, что слушатели собрались неподходящие, и переставал рассказывать, как он мылся в бане.
Дедушка переводил речь на другое, а если не удавалось, курил, разглядывая истрескавшиеся мозоли на руках.
От Сана направлялся Арап к почтальонке Вере, а потом уже шел домой с убавившейся связкой обрези.
Митрий Арап тоже решил отремонтировать гармонь, которую во время проводов в армию разбил его младший сын, и позвал нас дня на три к себе. Изба заросла черемушником. К самым стеклам прижались сучья, будто глядел в окошко лось сохатый.
Шел я к Арапам с каким-то волнением. Там жила черноглазая и быстрая, в отца, Галинка. Арап, наверное, в молодости тоже был красавец. О том свидетельствовала фотография, заключенная в старинную рамку. Он, бравый, усатый, стоит в средине, положив руки на плечи сидящим рядом мужикам из нашей деревни. Живые глаза Арапа смотрят дерзко.
После работы у конного двора дедушка садился за ремонт гармони, а я уже в полутьме помогал Галинке и Фене копать картошку на огороде.
— Берегите, берегите корминку, картофельную витвину на прясло вешайте. Она в дело пойдет, — наказывала тетка Дарья, и мы вешали переплетенную ботву на прясло огорода. Без Арапа дело у нас шло как-то веселее, с шутками да разговорами, а Арап связывал своей мрачной ненавистью к жене.
Тетка Дарья, видимо, прослышала от услужливой Агаши о том, что муж бывает у почтальонки Веры, и с утра до вечера говорила об этом, ругала Арапа и Веру. Но стоило появиться мужу, как она смолкала, бормоча за заборкой что-то невнятное, шуршала валенками, которые из-за ревматизма носила и летом.
Я вообще не знал, когда спит эта беспокойная старуха. Часов в пять утра она уже доила корову, разговаривая сама с собой, потом начинала будить спящих на сеновале Феню и Галинку.
Старший Арапов сын Петр, первый в нашей деревне тракторист, перед уходом на фронт обучил своему делу сестру Феню. От МТС она работала пока в Коробове. Теперь утро в нашей деревне начиналось с тарахтения колесника. Феня подолгу возилась у трактора. Он не заводился до тех пор, пока не прибегал на все гораздый Сан. Дарья боялась, что трактор не заведется, и затемно будила дочь.
— Фень, Фе-ень, — слышалось из ограды, — проспишь, здоровая. Трахтер заводи! Слышь, Фень! Трахтер-от заводи. Сан уже на скотный двор пробежал.
Арап сердито ворочался за печью.
— Помолчи ты, судорога.
Дарья на время притихала, потом опять заводила свою нудную побудку, и ничем нельзя было ее отвлечь от этого.
Однажды под вечер Арап взглянул в обломок зеркала, взял нож-резак, буркнул, что поедет в Дымы резать колхозного хряка, и ушел.
Я слышал, как долго шептались Феня с Галинкой.
— Я ей все в глаза скажу, — горячилась черненькая непоседливая Андрюхина любовь.
Феня, в мать белая и спокойная, охлаждала пыл сестры:
— А он как узнает да как… Лучше мы ей устроим. Никто не узнает. А она поймет.
Когда совсем стемнело, Феня с Галинкой куда-то ушли. Не знаю, долго ли они ходили, но меня разбудила ругань Арапа. Он матерился и, бегая по избе с супонью, кричал на притихшую Дарью:
— Галька где? Галька где? Я тебя спрашиваю. Шкуру с паршивки спущу!
— Да где ей быть, давно девка спит на сарае.
— Я те дам, потворщица, я те дам! Где она?
— Да что ты на нее, что ты? — бормотала Дарья. — Спи!
Укладываясь на свой топчан, застеленный мягкой кошмой, Арап все еще ругался, но, видимо, прежнего запала у него уже не было. Вряд ли он полез бы в темноте на сеновал. А к утру, глядишь, поохладеет.
В это время в избу влетела Галинка.
— Ты что разошелся, что ты все время на маму кричишь? — сдавленным слезами и волнением шепотом спросила она. — Что ты над ней измываешься?
Видимо, это была первая вспышка Галинкиного протеста. Ее слова так подействовали на Митрия, что он даже начал заикаться и никак не мог загнуть привычный матюг.
— Да-да, я! — выкрикнул он наконец и, спрыгнув с топчана в исподнем, с той же супонью в руке бросился к Галинке. — Паршивка! Да за это я тебя! Камнями стекла бить. Ишь! — и взмахнул супонью.
Но странное дело — Галинка не отбежала, не укрылась руками, а шагнула навстречу отцу:
— Ну-ну, еще ударь. Ударь! Вот я и Васе, и Пете, и Федору напишу, чем ты занимаешься, когда люди кровь льют на фронте!
— Ах ты, паршивка, да я убью тебя, — не своим голосом выкрикнул опять Арап и еще раз ударил Галинку, но в это время встал мой дедушка, бросилась к Арапу Феня.
— Оставь, кум, оставь. Если ты ударишь ее, мы теперь же от тебя уйдем. Теперь же! — выкрикнул дедушка и задохнулся. — Уйми свою злобу.
Митрий вроде послушался, швырнул под лавку супонь, пнул подвернувшуюся под ноги табуретку.
И тут Галинка заплакала. Ее поддержала Феня.
— Как тебе не совестно! Нам в глаза говорят, что ты, что ты… — кричала Галинка. — Отец старик и гуляет.
— Молчать! Молчать! — крикнул Арап. Рука опять потянулась за супонью. Он выскочил в ограду. И там разразился облегчающим душу матом.
Оказывается, Галинка и Феня видели, когда их отец сидел у почтальонки Веры, и метнули камень в ее окно. Этим и возмущен был Арап.
Во время перекуров за ремонтом телег он долго растолковывал дедушке, что ничего в этом плохого нет. Просто Вера попросила лопнувшее корыто починить. Так разве нельзя соседке сделать, раз просит, раз больше некому.
— Ну, скажи, Фаддей Авдеич, скажи?