Нельзя, разумеется, утверждать, что Бахтин еще совсем не прочитан. Его идеями пронизаны современные филологические, культурологические, философские и эстетические представления. Но бахтинские тексты были усвоены до выхода настоящего издания в усеченном, а иногда и в искаженном виде. Совершенно по-новому, благодаря усилиям Л. В. Дерюгиной и Л. А. Гоготишвили, предстали «Рабочие записи 60-х — начала 70-х годов» (шестой том). Стали доступными работы о Л. Толстом (второй том), а также диссертация о Рабле и перипетии ее защиты (первая часть четвертого тома, отредактированная И. Л. Поповой). Именно поэтому можно теперь говорить о новом, гораздо более близком к истинному, настоящем знакомстве с Бахтиным.
На всем издании бахтинских сочинений лежит глубокая печать того, что обычно связывается с подлинной филологией, — особое отношение к текстам, предполагающее, не в противовес научной строгости, а в полном согласии с нею, бережность, граничащую с благоговением. Без этого, может быть, филология была бы не «службой понимания», а лишь специальной информацией. Вместе с тем комментарии к Бахтину не могут быть во всем бесспорными, и споры вокруг них уже идут, как не прекращаются споры вокруг самих бахтинских текстов.
Мысль Бахтина с ее внутренней незавершенностью, недоговоренностью, с одной стороны, по самой своей природе требует больших герменевтических усилий и окружена массой истолкований. С другой стороны, это благоприятная почва для вульгаризации и превращения ее в бахтинианство как набор готовых, «всем известных» формул. Но такова ведь и участь самых значительных мыслителей — Ницше, Хайдеггера, Витгенштейна. Конечно, понять Бахтина «в себе», как бы «очищенным» от всевозможных интерпретаций, невозможно. Тем важнее получить наконец возможность прислушаться к голосу самих представленных с максимальной полнотой и точностью его текстов. Есть надежда, что благодаря этому изданию удастся уйти как от канонизации Бахтина, так и от безапелляционного его неприятия; уйти от формата Pro и Contra.
Если в очередной раз задуматься над тем, что считать главным в обращении Бахтина к XXI веку, то представляется, что Бахтин открыл не столько диалог, сколько монологизм как тупиковую, бесплодную, «обедняющую» тенденцию мысли и самого существования человека. Монологичность, роковая привычка превращать все подряд в объект исследования и использования оказывается препятствием в том числе и для адекватного восприятия самих идей Бахтина.
Идеи, не пришедшиеся ко двору в монологичном ХХ веке, времени тотального превращения личности в вещь, адресованы будущему. Они терпеливо пережили как глухую безответность, так и шумную моду. Наступает пора их внимательного изучения, время диалога, требующего от нас соразмерной ответственной глубины.
Одиночество и эксперимент
Р у с л а н К и р е е в. Пир в одиночку. М., «Время», 2012, 768 стр. («Самое время!»).
Новая книга Руслана Киреева вышла к 70-летию писателя. Из своих семидесяти лет он больше пятидесяти посвятил литературе (см. символическое в этом смысле название его мемуарной прозы — «Пятьдесят лет в раю» [1] ), и нынешняя книга выглядит как итоговая если не по отношению ко всей его работе, то по крайней мере в ее «беллетристической» части: как гласит аннотация, здесь представлены три лучших романа писателя. Центральный текст книги — написанный в 1990-е роман «Пир в одиночку», о котором мы в основном и будем вести речь.
Довольно быстро становится видно, что проза Киреева в новой книге — двух типов. Отнесем к первому «Пир в одиночку», ко второму — небольшие романы «Посланник» и «Мальчик приходил». Если в «Пире…» преобладает реалистический нарратив, то двум другим текстам свойственны иносказания, а герои получают наименования-символы: Посланник, Затворник, Адвокат, Мальчик (ср. имена Благочестивец, Самый-Самый в романе «Лот из Содома»). Здесь в основу кладется загадка, и ход романа определяется возможным ее разрешением — несмотря на то что текст плотно наполнен реалистическими деталями. Так выстроен роман «Посланник», который начинается с того, что герой (Посланник) запирает рассказчика (Затворника) на ключ в дачном доме — тем не менее все происходящие далее с Посланником события описывает именно Затворник. На протяжении всего романа у читателя должен возникать вопрос «кто говорит?». Домовой? Дух? Можно составлять на рассказчика своеобразную характеристику (может летать и видеть сверху, следит за порядком в доме, о нем смутно подозревает дочь Посланника, а сам Посланник о нем прекрасно знает и часто его упоминает…), пока наконец не начнет вырисовываться самая вероятная версия: рассказчик — это «настоящий» Посланник, подлинная личность — или, вернее, самая подлинная часть личности, та, которую приходится оставлять в любимом доме, в любимой и почти идиллической обстановке, отправляясь по разным, скучным и не очень скучным, делам. При этом нельзя сказать, что Посланник Затворника — это пустая «оболочка»; между ними есть мгновенная связь, и Затворник становится залогом поступков Посланника. Затворника можно назвать и совестью, и памятью, и образом «себя-идеального в идеальных условиях».
Все это и выводит нас к проблеме «я» в текстах Киреева. И «энигматической» и «реалистической» его манере свойственны некоторые риторические черты «разговора с собой»: инверсированный синтаксис («Ибо акробатом был родитель К-ова. <…> Классический, словом, разыгрался сюжет: с заезжим гастролером сбежала барышня…»), эллипсисы, повторы, глубокомысленные многоточия. В «Пире в одиночку» осуществляется анализ личности героя, беллетриста К-ова, — через вопрошание: «Чего, однако, испугался маленький К-ов?»; «Хозяйничал? О нет, никаким хозяином он тут не был»: К-ов выписывается на наших глазах, мы наблюдаем интимный процесс его становления на разных этапах. Близость героя и образа автора может проявиться в возникающем внезапно «я»: в самом начале романа в «он-повествовании» вдруг пробивает брешь фраза в скобках: «Я у бабушки рос». Что это — «я» напрямую из мира пишущего или фраза К-ова, который оглядывается на свою жизнь (читает ее описание)?
«Проза <…> Киреева во многом определяется потребностью самоосознания, оформляясь в своеобразную духовную автобиографию писателя» [2] , — пишут литературоведы. Рефлексия — один из главных методов прозы Киреева («50 лет в раю. Роман без масок»), и способностями к ней он наделяет беллетриста К-ова. «Роман без масок» в известной мере формалистичен, скреплен приемом. «Пир в одиночку» сделан сложнее, три его части, различаясь формальным посылом, объединены интенцией раскрытия персонажа — через его биографию, окружение, чтение.
Между крайними точками на биографической шкале, конечно, огромная разница. В первой части романа маленький человек выстраивает свое мироощущение, опираясь на то, что видит непосредственно вокруг себя. И вот одноклассник Витя Ватов, сокращенный до Ви-Вата, дает видовое обозначение целой веренице людей, которые будут еще встречаться в жизни главного героя, — Ви-Ватов (звучит это, надо признать, довольно жутко). В последней части романа, названной Приложением, осмысление быта уступает место вдумыванию в опыт мировой культуры: это выхваченные фрагменты размышлений над классикой мировой литературы — верный путь к универсалиям, о которых можно думать в одиночестве. (Вообще человек читающий — всегдашняя ипостась героев Киреева, хотя в остальном между его героями может лежать пропасть: к примеру, Иннокентий Мальгинов из романа «Апология» и К-ов — очень разные люди.) Впрочем, последняя часть «Пира в одиночку» лишь демонстрирует это вдумывание в чистом виде, а вообще оно встречается в романе и раньше: «Толстой, все больше убеждался К-ов, себя не любил. Не любил за чрезмерную как раз любовь к себе, за сосредоточенность на себе, за не отпускающий ни на миг страх смерти… Удивительно ли, что и других людей он в конце концов полюбить не сумел, несмотря на пять десятилетий беспрерывных отчаянных усилий?.. Открытие это потрясло беллетриста. Если уж Толстой не сумел, то что с него взять?»
Между первой частью и Приложением есть вторая часть, «Набережная Стикса». Она состоит из рассказов о К-ове, разрозненных фрагментов из его жизни. Хронология «Пира в одиночку» изломана, но, огрубляя, можно сказать, что события второй части в общем следуют за событиями первой. Вернее будет отметить, не убоявшись бахтинского термина, что устойчивый хронотоп первой части в части второй сменяется хронотопами разными: новыми местами, эпохами, людьми. Как бы то ни было, после этой смены кажется, что именно Приложение итожит судьбу К-ова; его «Апокрифы», будто вырванные из книги, обрываемые на самом интересном месте, — то, что от него остается. И хотя «Апокрифы» касаются конкретных текстов и писателей, в сравнении с наполненным бытовыми подробностями сюжетом они кажутся абстракцией.