Я очнулся. Я вырывался из дремотных видений. Руки мои отбрасывали наползшее на лицо одеяло.
Чертыхаясь, я поплелся на кухню. Я помнил о четырех бутылках пива. Дернул дверцу холодильника. Полбутылки ряженки. Четыре бутылки пива в реальности стояли теперь (если стояли) в Солодовниковом переулке от соседа Чашкина на расстоянии его вытянутой руки. Ну и пусть вытягивает руку и пьет. Я влил в себя три стакана горячего чая с вишневым вареньем. Мне полегчало, гадости во рту поубавилось. Соображения были одни: на какой хрен я так вчера надрался, да еще и на поле выбегал? Это все Ахметьев! Это он, злодей!
Описывая свои дремотные видения по прошествии лет, я их, пожалуй, облагородил и приукрасил, убрав некие грубости (или пошлости), но и упростил, придав им кое-какую логику и связность. Ну и кое-что присочинил взамен забытого. Замечу, что и похмельные мои соображения на кухне претерпели схожую редактуру.
Если остался хоть один, пожертвовавший своим временем, вниманием и доверием читатель моего повествования (нижайший ему поклон за терпение), полагаю, у него было много поводов признать меня тугодумом. И по справедливости. В диалогах полемист я был никакой, да и оценить услышанные мною мысли или сведения, а порой и саму смысловую суть разговора (так вышло в случае с К. В.) чаще всего оказывался способен лишь задним умом. И еще сидя на кухне, получив облегчение, я соображал, как мне отнестись к откровенностям и заявлениям Глеба и причинам, по каким Глеб затеял именно со мной беседу. Не давали мне покоя и дремотные видения, никак я не мог отцепить их от себя. Не случилось ли в них каких-либо предупреждений или, напротив, не отразились ли в них уже осуществленные мною глупости или прегрешения? Отчего вдруг я проявил себя барахольщиком и куркулем, потребовав от тещи с тестем, будто уже угрелся в семейном уюте, свитер и гетры из шерсти ламы, да еще и альпаки какой-то, и бразильские бутсы, от Пеле, что ли? Мысль о бутсах от Пеле меня развеселила, все видения тотчас стали для меня смешными, и я от них избавился. А вот освободить себя от разговора с Глебом Ахметьевым не было никакой возможности. Я услышал от Глеба много для меня неприемлемого, доктринам моим (посчитаем, что они у меня были) совершенно и даже воинственно противоречащего. С большинством его соображений и оценок я был не согласен. Но это ничего не меняло. Я, как человек любопытствующий, хотел бы понять Глеба Аскольдовича, но понять его я не мог. Матрона и вожделенный Призрак не допускали меня к Глебу надолбами и стальными ежами. Не отогнав от Глеба Матрону и Призрак, должно было признать Ахметьева душевно ущербным. Но ничего себе – признать! Я имел право, что ли, ставить диагнозы и находить в ком-то отклонения от норм? От каких норм? От моих собственных, что ли? А мои нормы – нормальные? Все, все, оставим зряшное! Я не понимаю Ахметьева – значит, ума не хватает. Но предположим, уберем Матрону с ее сроком и призрак Блаженного в сторону, вынесем их за скобки. А в скобках что? Своему пребыванию в сферах и с аристократами духа Глеб искал оправдания и находил их (для меня) – в возможностях укрупнить глупости и обратить внимание на эти глупости людей. Тогда, на кухне, я боялся назвать словами мне очевидное – в цели Ахметьева входило: вызвать хотя бы ироническое отношение к несуразностям (скажем так) Верховного Учения, более он и ничего не мог сделать. Мелочевками занимался Глеб Аскольдович, мелочевками. И тогда тут объяснимы Матрона и Призрак. Матрона и Призрак шли в подкрепление Ахметьеву. Верой в реальность Матрониных пророчеств он оправдывал свои воробьиные поклевывания в курятнике Михаила Андреевича (пусть и одобряемые моими забашиловскими собеседниками). Чего же суетиться-то, когда всего лишь через двадцать лет и не по нашей воле, а по распоряжению Творца… Но опять же поворот винта в моих мыслях… Матроной-то самооправдания Ахметьева объявлялись бессмыслицей, и он был вынужден захотеть восстать (и попытаться еще раз оправдать свое существование) Призраком-предтечей и повести народы – потом будет открыто куда. Вот какие умности крутились тогда в моей похмельной башке… И вот еще… Чего же желал Ахметьев в ближайшей реальности? Меня он не опасался, а избрал почтовым ящиком для лирических отправлений или унитазом для слива отработанных веществ. Он меня не опасался. Он не опасался и соседа Чашкина, о котором, не исключено, все же был информирован. А может, он лез на рожон? Не мотылек ли он, бьющийся о лампу в надежде слиться с ней или даже с намерением сгореть и тем самым избавиться от не открытого еще предназначения, не этим ли были вызваны его оскорбление светлейшего Зятя, его приглашение на дуэль кузнечика Миханчишина, его хладнокровное отношение к микрофонам соседа Чашкина, а уж потом воссоздаться в осознающем себя призраке Глеба Блаженного? Фу-ты, сложности-то какие, решил я. Да пусть и летят мотыльки на свет и жар электрических ламп! Если им от этого легче…
Время у меня было, троллейбусом я доехал до пивного автомата на Королева, ублажил себя тремя кружками пива, сведя свое невосприятие пророчеств Матроны к нулю и посчитав: «А хрен с ними! Пусть они попробуют свершиться!» И все же у меня не исчезло желание спросить у Ахметьева: это как же Матрона завезла Иосифа Виссарионовича на Белорусский вокзал?
35
Однако, увы, спросить в тот день не удалось. И прежде всего потому, что, явившись на работу, я услышал о том, что арестованы Миханчишин и Анкудина. И еще кто-то.
Не сразу услышал. Начальница моя Зинаида Евстафиевна мне ничего не сказала. И ни о чем не спросила. Лишь часа через полтора красотка Чупихина, уломавшая меня сопроводить ее кавалером в буфет, исполнив два глотка из чашки кофе, зашептала испуганно-заговорщицки (но отчасти и интимно):
– Ну, что там с Миханчишиным и с этой… Какой-то Аникановой?..
– А что с Миханчишиным?
– Ты что, не знаешь, что ли? Говорят, его утром арестовали…
– Впервые слышу.
– Ну да, ты же вышел к двум… Конечно, зная Миханчишина, можно было этого ожидать… Но все равно… В наши-то дни… Не уверена, что это благоразумно… А кто такая эта Аниканова?
– Какая еще Аниканова?
– Говорят, что она твоя подруга… Она вроде бы, Василек, публиковалась в нашем школьном отделе… пару раз… о восприятии истории среднеклассниками… Пятый-шестой…
– Не помню… – пробормотал я, уже догадываясь, о ком идет речь.
– Ну, не Аниканова, а еще как-то.
– Анкудина, может быть?
– Анкудина. Вот, вот! Анкудина! – воскликнула Чупихина и тут же сообразила, что она находится в буфете, куда сходятся с семи этажей самые разнообразные личности, умеющие воспринимать события в мире умники, и она сразу зашипела каракумской гюрзой: – Анкудина… Твоя подруга?
– Какая еще подруга! Три курса учились в одной группе. И все. Дура, и более ничего. – Произнося «дура», я как бы обезопасивал теперь себя от Чупихиной. – Я и не знал, что ее печатали школьники. Не в мои, стало быть, дежурства…
– Не только ее печатали, наверняка Нину Соловьяненко потянут на ковер… – Чупихина шептала мне теперь как милому другу на ушко, чуть ли не касаясь его сладкими губами. – Они еще печатали учительниц Якимову и Гринберг, их тоже, говорят, арестовали…
– Да откуда я могу это все знать! – искренне удивился я.
Чупихина принялась вдруг приминать мой жесткий ежик, и словно бы благосклоние ко мне основой открылось в ее бабьей любознательности:
– Василек, миленький мой, ведь ты эдак пропадешь простакомто!.. Как же ты ничего не знаешь, коли рядом с тобой есть кто знает? Я тебя и впрямь, может, хочу опекать как глупыша беззащитного… Понятно, что руку Ланы Чупихиной, приминавшую мои волосы, я тотчас убрал со своей головы, отодвинулся от ее теплой пышности и сказал, что я благодарен ей за ее благосклонное ко мне отношение, но я ничего не знаю и не знаю, кто знает.
Слава Богу, что Лана губы сдвинула и имя Юлии не произнесла.
Никаких подлинных знаний о том, что случилось с Миханчишиным и кем-то другим, в редакции не было. В сельском отделе о своем сотруднике ничего путного мне не сказали. Вроде бы – да, но толком не знаем. Документа нет, а потому ждем и не действуем. Чтобы ничему не навредить. То есть случай был особенный. Отношение к жандармским мерам вышло бы одноцветным. Если бы вдруг репрессии коснулись нашей свободомыслящей газеты, сейчас же бы на всю вселенную должна была начать извергать магмы и лавы Ключевская сопка. Но с другой стороны, как я понимал, в большинстве моих коллег установилось успокоительное: «Там тоже люди, там разберутся и сообщат. А вдруг наш шутник и нечто непотребное вычудил!» То есть во всех – даже и в пылающих (от зажигалки Данко) – присутствовало: или пойдем Бастилии крушить, или станем от стыда и соучастия посыпать головы пеплом. Но пока подождем. А мне говорили:
– Ты-то лучше нас должен знать…
– Я?
– Ну не ты, а…
Ну не ты, а Цыганкова.