– Да… что-то припоминаю, – соврала Нина – только для того, чтобы не молчать.
– Через полгода меня с ним в атаке под Кенигсбергом ранило. Мы прорывали линию окопов, штабс-капитану ногу пробило осколком, а я… впрочем, это неважно, но я его на себе как-то вытащил. Очнулся в госпитале, мне говорят – герой, капитана спас, сам прорвался, готовься – Георгия дадут, а я ничего и не помнил, хоть убей! Штабс-капитан наш раньше меня оправился, приходил в палату благодарить… а я уж тут подумал: другого-то случая не будет, наглости опосля не наберусь. Ну, и выпросил у него тогда открытку с вами. Он все смеялся, понять не мог, на что мне… А я не знал, как объяснить. Как есть, вроде стыдно было сказать… Красивая, говорю, цыганка, подарите, ваше благородие… Он не отказал. Да его и убили через месяц уже с генералом Самсоновым…
– Где теперь эта карточка? – внезапно вставая, резко спросила Нина.
– При мне.
– Покажите!
Наганов медленно повернулся. Не поднимая взгляда, расстегнул карман френча. Измятая, старая, испачканная по верхнему краю рыжими потеками не то грязи, не то крови открытка легла на стол. С нее на Нину смотрела юная, смеющаяся цыганка, раскинувшая руки в танце. Распущенные волосы, путаясь с монетками ожерелья, лежали у нее на груди, блестели в улыбке зубы. «Какие у меня волосы роскошные тогда были… А теперь что? – словно во сне подумала Нина, проводя пальцами по шероховатой, покрытой трещинами поверхности карточки. – Как же он меня узнал?..»
Наганов словно догадался, о чем она думает.
– В судьбу я, Антонина Яковлевна, не верю и в бога тоже. Но то, что вы оказались у меня в кабинете тогда, в мае, по какому-то липовому доносу… Я вас тогда задерживать никакого права не имел. Следствию было известно, что вы находились в Питере, в больнице, и что никто из родни к вам не приезжал. Я лично выяснял это. И задерживать вас в Москве было не нужно. Но вся ваша семья уехала на юг, вы наверняка отправились бы следом, и я б вас больше никогда не увидел. Я не мог этого допустить… просто не мог. Простите меня, Нина. Наверное, по-другому надо было как-то, но… теперь уж, верно, ничего не переделать.
Снова молчание. Нина боялась поднять глаза от собственной фотографии и, как заколдованная, все гладила и гладила указательным пальцем ее поверхность, словно пытаясь стереть с бумаги трещины и рыжие потеки. Наганов у стены не шевелился, и даже его тень, лежащая на полу у самых ног Нины, застыла неподвижным пятном. Наконец он выбросил в форточку окурок. Подошел к столу, снял трубку телефона, вызвал машину. Глядя в стену, сказал:
– Через пять минут, гражданка Баулова, вы отправитесь домой.
Эти пять минут прошли в полном безмолвии. Наганов, стоя у окна, курил папиросу за папиросой, Нина в странном, неподвижном оцепенении сидела у стола. Когда с улицы донеслись скрип шин и фырканье мотора, она не услышала их, и Наганову пришлось подойти к ней вплотную.
– Нина, подъехала машина.
– Да… – словно очнулась она. – Да… идемте.
На лестнице была все та же кромешная тьма, и Нине поневоле пришлось опереться на руку Наганова, чтобы не грохнуться со ступенек. Он шел спокойно и уверенно, открывая для нее одну за другой двери старинного особняка. Наконец за последней оказалась беззвездная сырая ночь. Свет единственного уличного фонаря ложился на ожидающую у ворот машину. Нина вышла на крыльцо. Холодный ветер ударил в лицо, и она вспомнила, что платок ее остался там, наверху, но не возвращаться же было за ним…
– Прощайте, товарищ Наганов.
– Нина, подождите! – В темноте огромной графской передней Нина не видела его лица, лишь смутно блестели белки глаз. – Нина, я дал вам слово, мы не увидимся больше… без вашего желания. Но скажите, что я могу сделать, чтобы… Черт… Я не знаю, как сказать. Я виноват, только напугал вас зря… И, сами видите, ухаживать не особенно умею. Но дороже вас у меня никого в жизни нет… и не было. Вот… стало быть, так.
Она вздохнула – глубоко, полной грудью. Без улыбки, не поднимая ресниц, сказала:
– Вы приезжайте к нам, Максим Егорович. Наши все рады будут… привыкли уже. Приезжайте, когда время найдете.
– Вы ведь этого не хотите? – тихо спросил Наганов.
Нина молчала. Некоторое время молчал и он. А затем вдруг, так ничего не сказав, приблизился вплотную и взял ее лицо в свои огромные, жесткие ладони. Нину обожгло дыханием, крепким запахом табака, и глаза Наганова смутно блеснули из потемок прямо перед ней.
Через несколько минут автомобиль уносил Нину в Грузины. Мимо пробегали черные безглазые дома, мутные пятна редких фонарей. Скорчившись в углу сиденья, она не мигая смотрела в темноту за окном. Изредка изо всех сил зажмуривалась, но это не помогало: перед глазами по-прежнему стояли Артемида в комиссарской фуражке набекрень, потрепанная открытка со смеющейся цыганской девчонкой на ней и светлые, серые, спокойные глаза. Как сумасшедшее стучало сердце, мыслей не было – ни одной.
У калитки Большого дома кто-то стоял, дымя в темноте папиросой. Нина вышла из машины, и высокая фигура сразу же качнулась к ней.
– Мишка, это ты? – без удивления спросила она. – Чего не спишь?
– Сдурела, что ли? – Скворечико с силой схватил ее за плечи, тряхнул, тревожно заглянул в лицо. – Какое тут «спишь»?! Ну, как ты? Что он тебе… с тобой… Почему отпустили-то?!
– Скворечико, он… – Нина, глядя Мишке в глаза, улыбнулась вдруг так, что у того мороз прошел по спине. – Он, представляешь, предложение мне сделал!
– Кто – Наганов?! Ч-черт… А ты что?..
– Ничего…
– Он не тронул тебя?!
– Нет… Нет… Не прикоснулся даже.
– А ты ему сказала, что завтра замуж выходишь?
Нина медленно покачала головой.
– Да почему ж, дура?! – заорал Мишка на всю Живодерку.
Нина пожала плечами.
– Миша, ты меня прости, но я еле на ногах держусь. Я спать пойду – хорошо?
Она обошла его, поднялась по крыльцу, потянула на себя тяжелую дверь. Мишка ошалело смотрел Нине вслед. Затем крикнул:
– Мы-то завтра женимся с тобой?
Ответа не было. Тяжелая дверь закрылась за Ниной, на мгновение в доме вспыхнул огонек – и тут же погас.
* * *
Середину октября цыганский табор встретил в Керчи. Море стало холодным и морщилось под ветром короткими свинцовыми волнами. Брошенные сады ломились от яблок, цыгане уже не могли на них смотреть и искренне переживали, что нигде по хуторам нельзя достать картошки. Обычно в такое время табор уже находился на зимнем постое под Смоленском, и теперь день у деда Ильи начинался с того, что он громко, выразительно и на все лады проклинал «этих вахлаков» цыган, которые не захотели его слушать и не повернули оглобли из Крыма еще летом.