Фестиваль симфонических оркестров мира, целая симфоническая неделя, показал, что очень часто слушать хорошую музыку в хорошем исполнении нельзя и опасно для здоровья.
Хотя я ходил на симфонические концерты с завидной регулярностью именно что поправки здравия для.
Но часто критерии не вырабатываются, а, напротив, сбиваются. Смазываются. Мокроты вырабатывается столь много, что организм не успевает ее переработать, воспринять или отторгнуть, возникает дискомфортное перенасыщение; дисковод перегревается.
Симфонические возможности — единственное, что меня примиряет с этим городом.
Единственное пока что.
9. Прокофьев. Зона комфорта внутри ожога. Симфонии следует воспринимать одну за другой, этапами пути, главами в романе, отдельными романами внутри большого, единого эпоса.
Символизм начала и конца (классицизм Первой и предсмертные судороги Седьмой), равноудаленных промежутков, каждый из которых подводит итог не только себе или жизни вокруг себя, но и каким-то профессионально-техническим исканиям или общественно-политической ситуации.
Для понимания и ощущения всего пути крайне важна Первая, толчковая, ясная и прозрачная до безобразия, когда композитор словно бы говорит: вы хочете песен? Их есть у меня! Нужно красиво-богато, да еще чтобы и в каноне? Ну вот вам, пожалуйста, умею хоть по-французски, хоть по-немецки.
Но далее эта классицистическая цельность уже более не интересна, ибо, конечно, может и дальше штамповать нечто, похожее на звуковой парадиз, на стилизацию и оммаж, но красота и жизнь — они же не в этом наследовании мертвому канону; куда важнее — как в жизни — на белую нитку, без какого бы то ни было черновика. Когда ты двигаешься от опуса к опусу, совершенно не представляя, что ждет тебя в этом странном и страшном пространстве между небом и землей.
Каждый раз подводится итог, каждый раз ты находишься в каком-то новом месте, откуда открываются новые дали, дальнейшее движение совершается грудью по пояс в воде — этот стон у нас песней зовется, то бурлаки идут бечевой. Уже во Второй появляется та самая чаемая непредсказуемость развертки, когда каждая секунда звучания актуализируется непредвосхищенностью.
Пусть Шостакович фиксирует в симфониях горные пики, у Прокофьева лучше всего получаются промежутки: варево-крошево, “океан без окна — вещество”; хотя, собственно, окна есть, рама скрипит медью на ветру, но окно здесь — лишь обозначение возможности выхода вовне, когда все самое главное неподнадзорно плещется за пределами нашего восприятия.
Симфоническая музыка Прокофьева, безусловно, экстравертна — важно захватить как можно больше окружающего пространства, в угоду чему приносятся четкость оркестровок, уютная симметрия, узнаваемость, необходимые для комфортабельности слушанья, повторения.
Третья и Четвертая рифмуются с пожаром, с открытым огнем, с белыми язычками пламени, готическая строгость которых пожирает саму себя, постепенно разгоняясь до полного невменяйства.
И медь, перебирающую ступени лестницы, перебивают неожиданно взявшиеся откуда-то скрипки, вата оркестровки расцвечивается новогодними виражами и витражами, а тут еще арфа перебирает воздушные шарики, вплетая свет и воздух, воздушные пузырьки, в которых кислород сталинской Москвы — все эти мозаики на Маяковской, весь этот строгий, предумышленный ампир.
Прокофьев, безусловно, самый оптимистический русский композитор ХХ века, то, что не убивает нас, делает сильнее, — Шостакович сломлен, хотя и сопротивляется тайно и как-то ползуче, в духе итальянской забастовки; в Прокофьеве слишком много сил, любви, света — в этом большом лбе на портрете Кончаловского, бугристом и словно бы светящемся изнутри. Никакой депрессии или меланхолии, все перемелется, станет мукой. Шостакович усугубляет складки, превращая их в прорезающие его лоб морщины; Прокофьев слишком влажен, слишком жирный, избыточный для пересыхания — и даже острые, игольчатые темы в Пятой или в Шестой мгновенно смываются оливковым маслом, внутри которого, как в куске янтаря, застыл солнечный свет.
Хотя тема-то, конечно же, та же — противостояние личных обстоятельств всем этим наградам, сметающим все у себя на пути, огню исторического процесса, наступающего на пятки живущим в синхронии.
Поступь неумолимого, однажды найденная в “Ромео и Джульетте”, проступает и позже — в том числе в грандиозной Шестой, которую неожиданно прерывает прямой вертикальный столб то ли ледяной воды, то ли хладного пламени.
В “Ромео и Джульетте” этот плотный вертикальный столб (едва ли не колонна) обрушивается на невинных еще пока любовников всей полнотой открывшихся чувств.
Точно такой же столб возникает в Шестой как неотвратимость попадания в янтарь социальной магмы — в ней живут и умирают, единственное, что внушает оптимизм, — много большая, чем у Шостаковича, историческая перспектива, края которой теряются в дыму сгоревшего остова. Просто заступ, затакт должен быть взят с максимальной отстраненностью, видоискатель съезжает на самый край ойкумены для того, чтобы захватить еще немного космоса, из которого все движения на планете кажутся мельтешением бактерий, — в этом Прокофьеву, разумеется, помогает опыт русского и мирового художественного авангарда, поднявшегося на дрожжах космогоний и тотальных преобразовательств.
Обрушивается — и, передышка, затихает; копит силы — и снова обрушивается цунами, меняющим ландшафт, чтобы чуть позже, на доли секунды, замереть в каком-нибудь антропоморфном па.
Все время думаешь о видеоряде, вспоминая, например, Юона или небеса Дейнеки, сублимировавшего небо из самых что ни на есть земельных глубин.
Как у Платонова в “Чевенгуре”: “Земля от культурных трав будет ярче и яснее видна с других планет. А еще — усилится обмен влаги, небо станет голубей и прозрачней!”
Конечно, Москва с вымершими ночью улицами и рассвет на фоне какой-нибудь высотки, беглые облака в ускоренной перемотке, подгоняемые синхронностью скрипок, которых, в свою очередь, подгоняет хромая медь. Внезапно все складывается в логичную и внятную картинку для того, чтобы в следующее мгновение морок рассеялся и наступили новые, неудобные времена, натирающие мозоль на пятке.
Как справиться с логикой кремового торта, со всеми этими масляными цветами, завитками избыточности? Нужно прийти в Нескучный сад ночью и постоять на набережной, всматриваясь в ландшафт на другом берегу — ведь он же почти не изменился с тех самых сороковых, пятидесятых, громоздится правильными бровастыми многоугольниками, удлиняющимися на воде, по воде, среди размазанных дорожек хладнокровного электричества.
Посмотришь направо — чистый Писсаро, пойдешь налево — железнодорожный мост, по которому тянутся составы, чей контур тоже ведь не изменился с каких-то там времен. Ближе к рассвету на снег выбежит голыми лапками мышка и будет жевать хлебные крошки вперемешку со снегом и землей.
Книги
Борис Акунин. Смерть на брудершафт. М., АСТ; “АСТ Москва”; “Харвест”, 2008, 464 стр., 350 000 экз.
Новая книга Акунина, может быть, самая “проектная” в его творчестве — в отличие от предыдущих его романов и повестей, включавших в себя еще и литературную игру со стилистиками русской классической литературы (Достоевский, Лесков, Чехов и т. д.) и зарубежной (Конан Дойль, Агата Кристи, Сименон, Патриция Хайсмит и другие), в этой книге автор попытался скрестить литературу с эстетикой кинематографа, точнее синематографа, делая упор на легкость (почти сценарную) повествования, лирическую и фельетонную интонацию, ну а собственно детективное напряжение здесь заменяет “экшн”. Главным героем становится московский студент и талантливый певец-дилетант Александр Романов, вступающий в схватку с матерыми немецкими шпионами в самый канун Первой мировой войны. Проект предполагает написание еще восьми повестей; в первую книгу вошли повести (“фильмы”, как обозначает их автор) “Младенец и черт” и “Мука разбитого сердца”.
Анастасия Афанасьева. Голоса говорят. Книга стихов. М., “Европа”, 2007, 144 стр., 2000 экз.
Книга стихов молодого, но уже известного поэта, а также прозаика и критика, чье литературное становление проходило в последние годы в сетевых изданиях (в частности, на сайтах “Полутона” и “Вавилон”) и близких к ним (журнал “Воздух”, антологии “Освобожденный Улисс”, “Братская колыбель” и др.); прозу Афанасьевой журнал представлял в 2006 году (“WWW-обозрение Сергея Костырко” <http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2006/11/w19.html>) . Сборник вышел в серии книг — победителей литературного конкурса “Русская премия”, учрежденного для писателей СНГ (кроме России) и Прибалтики, пишущих на русском языке, лауреатом которого в номинации “Поэзия” стала Афанасьева (она живет в Харькове). “Я на лодочке плыву — / то ль во сне, то ль наяву / рядом два снеговика / не растаяли пока/ первый тихо говорит / у второго рот закрыт / я гребу гребу гребу / то ль во сне, то ль наяву / раз растаял снеговик / два растаял снеговик / люди тают по весне / с малых лет известно мне / отчего же плачу я / вот сижу и плачу я / я на лодочке один — / плачу то ли наяву / то ль во сне плыву реву”. Рецензия на эту книгу стихов появится в ближайшем номере журнала. См. “Повесть о детстве” А. Афанасьевой в настоящем номере.