— Звучит очень гордо, и в этом есть своя правда — пока жив царь Ромул. Вот без него начнутся неприятности. Хотя всё равно тридцать шесть лет мира и процветания — это немало, даже если город не переживёт основателя.
Такого предположения старый Марк вынести не мог. Возмущённо фыркнув, он ушёл на кухню.
Но стало похоже, что неприятности начнутся ещё при Ромуле. Царь постоянно что-то делал — для блага Рима, как он объяснял задним числом. Однако в последнее время он всё больше и больше себе позволял, и меры, которыми он добивался этого общего блага, не всегда были по вкусу народу.
На собрания теперь мало кто ходил: прочный мир исключал вопросы внешней политики, а других важных событий просто не успевало произойти. Но Макро не пропускал ни одного. Всё равно ему было некуда девать время, а если вправду, как он подозревал, надвигалась гражданская война, к обстановке стоило присмотреться, чтобы правильно выбрать, к кому примкнуть. К тому же патрон являлся на все собрания, а он без нескольких крепких клиентов никогда не чувствовал себя спокойно в общественном месте.
Настоящего смысла в собраниях давно не осталось. Царь уже не восседал на троне из слоновой кости, теперь он покоился на ложе, словно статуя Юпитера Статора за священной трапезой. Он носил пурпурную мантию из дорогой заморской ткани, какой больше ни у кого нет. Башмаки его стоили не очень много, но так необычно выглядели, что простые граждане не решались подражать царской обуви. Вокруг постоянно толпились наглые, бесцеремонные целеры, готовые расправиться с недовольными; похоже было, что они прячут под одеждой кинжалы, хотя закон велел гражданам являться в собрание безоружными.
Перед собраниями всегда заседал Сенат, но Перпена сетовал, что и тот потерял былую силу.
— У нас теперь только одно преимущество: первыми узнать, что прикажет царь, — говорил он своим людям. — Обычай запрещает выносить вопрос на собрание, не обсудив в Сенате, по крайней мере, когда я стал сенатором, такого не было. А теперь царь рассказывает нам, что он сделал, мы соглашаемся, что это было правильно, передаём народу, и тот тоже одобряет. Никаких споров, все рот раскрыть боятся. Если дело важное, Ромул сначала добивается от нас согласия, а действует всё-таки потом, но на этом наша власть кончается. Он и так отчитывается перед Сенатом из чистой любезности: мы бы не смогли его остановить.
Но скоро царь перешёл и эти границы. Однажды городская гостиница посреди Квиринальского холма оказалась пуста. Десять лет там жили два десятка знатных этрусков из правителей города Вей. Римляне привыкли видеть, как они расхаживают по улицам, свысока наблюдают за обрядами, приглядывают на рынке италийские диковинки. Иногда их снисходительность трудно было вынести, зато они служили напоминанием, что их город побеждён. Пока заложники оставались в Риме, можно было не бояться, что этруски перейдут реку.
И вот они пропали, и никто не знал, куда. На собрании царь небрежно сказал, что этруски попросились обратно и он их отпустил. Хватит осторожничать, Вей уже доказали, что держат условия мира — или гражданам кажется, что десяти лет покорности мало? Дело сделано, теперь народу подобает утвердить решение, принятое для его же пользы.
Один сабинянин попытался возражать. Он влез бы на земляное возвышение, откуда только что говорил с толпой царь, но не смог протолкаться сквозь ряды целеров. Цветная кайма на его плаще обозначала должность сенатора; Макро узнал от соседа, что это Публий Таций, исконный сабинский поселенец.
— Квириты, царь зашёл слишком далеко! — закричал сабинянин с земли, когда понял, что целеры не пропустят его на возвышение. — Речь идёт о безопасности Рима, царь должен был спросить согласия граждан. Но даже если бы безопасности ничто не угрожало, царь не имеет права разбрасываться трофеями, которые совместно добывали все римляне. Может, жители Вей и доказали, что надёжны, хотя меня с детства учили никогда не верить этрускам. Всё равно заложников стоило оставить. Не так часто нам, сабинянам, удаётся одолеть этрусков. Приятно было посмотреть, как эти изнеженные самодовольные знатоки обрядов бродят по городу, потому что боятся нас ослушаться. К счастью, беда поправима. Если они отправились утром, то ещё не успели добраться до дому; пошлём за ними гонца. Пусть они объяснят, что случилось недоразумение — царь забыл, что дела войны и мира решаются только с согласия народа. Народ постановил вернуть заложников, так что им придётся идти обратно. Будем голосовать сразу, государь, или ещё кто-нибудь хочет высказаться?
— Высказываться не о чем, — отрезал Ромул, мрачно поднимаясь со своего полубожественного ложа. — Вы слышали оба мнения. Хочу добавить, что Публий Таций ошибся, когда приписал победу совместным усилиям римлян. Я один собственной рукой сокрушил четырнадцать сотен врагов, пока войско сражалось с остальными. Этот подвиг воспели поэты, о нём знает каждый ребёнок. Голосуйте. Либо вы утвердите моё решение и заручитесь дружбой сильного чужеземного города, либо вернёте ненужный трофей, от которого одни расходы, просто чтобы потешить тщеславие неотёсанных сабинян, которые только под латинским началом не боятся идти на этрусков.
Стоявший перед Макро Перпена негромко присвистнул, словно услышал что-то из ряда вон выходящее и не смог сдержать изумления. Другого отклика не было. Целеры принесли длинные верёвки и отгородили участки для голосования: один загон для тех, кто «за», другой — для тех, кто «против», каждый примерно на сотню граждан. Проголосовавшие уходили в дальний конец площади, но долго ждать не пришлось. На четвёртом подсчёте загон для несогласных был пуст. Царь спросил, не хочет ли ещё кто-нибудь голосовать «против», и объявил, что его решение одобрено.
Первый раз Макро видел настоящее голосование; обычно в знак согласия кричали или поднимали руки. Что ж, считать головы довольно справедливо, хотя, конечно, Ромул при этом увеличивал число своих сторонников за счёт воздержавшихся. И объявлять своё мнение приходилось перед царём, который видит и запоминает несогласных — хотя ему ведь и положено знать, кто из подданных «против». Результат умеренно завышен в его пользу, но если бы «против» оказалось явное большинство, ему пришлось бы уступить.
«Против» голосовали одни сабиняне; они столпились вокруг Публия Тация — это смахивало уже на организованное неповиновение. Но если мнения разделились, лучше, когда народ не затаивает недовольство, а протестует открыто.
Впрочем, спокоен остался один только Макро, привычный к греческой политике с её скандалами и публичными склоками. Остальных раскол подавил и испугал. Каждый второй покидал собрание хмурясь, а Перпена был так возбуждён, что принялся по дороге на Палатин обсуждать положение с клиентами.
— Публий с царём спорили из-за пустого, — сказал он. — Совершенно неважно, оставим мы заложников или отошлём. Публий прав, они всего лишь приятное напоминание. Вей всё равно будут верны, как справедливо заметил Ромул. Нет, спор — ерунда, меня беспокоит речь царя.
— А что в ней особенного? — спросил Макро. Остальные были, похоже, слишком подавлены, чтобы поддержать увлекательную беседу. — По-моему, он говорил дело и угрожал не больше обычного.
— Он добился своего, но совершенно не разбирая средств. Можно подумать, ему неважно, что будет завтра, лишь бы сегодня мы согласились. Притворяется, что все разумные люди должны быть «за», а его противники — незначительное меньшинство. Сейчас между делом он дал понять, что считает Публия Тация вождём сабинян и подавит их с помощью своих латинских сторонников. Дело пахнет гражданской войной, и тогда Риму конец. Пока что мы не уступаем всему Латинскому союзу, но что будет, когда целеры вырежут лучших воинов? Нынешнее собрание — тревожный знак. За Публием не пошли бы почти триста человек, если бы царь не оскорбил весь сабинский народ. Но хуже другое: Ромул уже не может здраво рассуждать. Похоже, если каждый вечер за вином слушать, как тебя воспевают поэты, начнёшь верить их вздору. Он заявил совершенно серьёзно, что может менять условия мира, не спросясь собрания, потому что победил Вей один. Действительно, песни о его подвигах знает каждый ребёнок, но даже дети в них верят не больше, чем в то, что сорока кашу варила. Мы все понимаем, что это ложь или по крайней мере грубая лесть — все, кроме Ромула. Если он верит поэтам, то скоро возомнит себя богом. Я считаю, дни его сочтены. Пора думать, что будет дальше.
— А что будет дальше, патрон? У него есть наследники? Сыновей, насколько я понимаю, нет.
— Он женился на этой дуре Герсилии за красивое личико, а она родила всего двоих детей. После её смерти он так и не удосужился жениться снова. Что за безответственность! Никакой заботы о будущем! Сын Авелий умер от болезни; не скажешь даже, что это была месть богов, хоть так и говорил кое-кто из старых воинов Рема. Просто лето стояло жаркое, мальчишка покрылся прыщами и умер, как многие другие. Дочь жива, но она не в счёт. Прима всегда была слегка тронута рассудком, она принялась служить богам и, как все латиняне, потеряла меру. Вбила себе в голову, что цель её жизни — следить, чтобы в старом царском доме не погас счастливый огонь. А чтобы не отвлекаться, дала обет безбрачия. Теперь у неё уже, наверно, детей быть не может. Надо было выдать её за кого-нибудь знатного, подающего надежды; у латинян зять наследует даже чаще, чем сын — это, видите ли, более счастливо, более естественно или ещё что-то подобное. А так преемника нет. Видимо, Ромул уверил себя, что сын Марса никогда не умрёт. Ошибается. Он умрёт, и очень скоро, на следующем же собрании, если не начнёт вести себя разумно. Оскорблять сабинян! Напускать своих нахалов на Публия Тация — да Публий глотки резал, когда их ещё на свете не было! Видно, в пурпурной мантии царь себе кажется богом Марсом; так нет же. Он не бог, а человек, как мы — и мы ему покажем.