обнял, повернул к себе, прижался холодной щекой к ее щеке.
Так они стояли долго, а снег все сыпал да сыпал, оседая крупными, влажными, быстро тающими хлопьями на плечах, на заснеженной, насквозь промерзшей земле, на тяжелых ветвях деревьев.
Потом они поселились вместе во 2-м Бабьегородском.
Иной раз кажется, жизнь пронеслась, пробежала, мелькнула, как один день. С ясным, добрым рассветом, теплым вечером, которому суждено неминуемо перейти в долгую ночь…
В июле сорок первого Ваня ушел в народное ополчение. Время от времени приходили от него коротенькие письма: жив, здоров, береги себя, увидимся, когда разобьем врага.
Как же она тосковала! Он был для нее всем, самым родным, единственным, навсегда любимым, детей не завели, родители умерли, осталось их всего лишь двое — он для нее, она для него…
Ваня вернулся с войны спустя два года, потеряв на фронте ногу. Когда она увидела его на костылях, не выдержала, зарыдала в голос. А он сказал:
— Чего ты плачешь? Ведь живой же…
— Я от счастья, — сказала она.
И он согласился.
— Да, ты права, это счастье…
Он всегда любил землю, а теперь, вернувшись с войны, по целым часам копался в земле, сажал во дворе яблони, ягодные кусты, поливал, удобрял, рыхлил, окучивал. И совсем по-детски радовался, когда видел первые молодые листья на тоненьком саженце…
И она была счастлива, глядя на него. Пусть радуется, ведь после всего пережитого на фронте такая вот скромная радость поистине омывает душу, подобно ключевой воде в жаркий полдень…
По весне их двор походил на дачный сад где-нибудь в Подмосковье.
Цвела белая и лиловая сирень, росли цветы — анютины глазки, маргаритки, флоксы, зеленели листья яблонь-трехлеток.
Местные мальчишки лазали в окрестные сады, ломали сирень, сбивали зеленые яблоки, рвали цветы, но его сад обходили стороной, словно сговорились.
Ваня уверял:
— Это потому, что я знаю такое приворотное слово.
Наверно, когда-то в юности он выбрал себе совсем не ту профессию. Ему бы жить где-нибудь в провинции, в Угличе, или в Тарусе, или еще где-либо, быть агрономом, садоводом, день-деньской копаться в земле, скрещивать различные сорта плодов, выращивать овощи и цветы… Он умер раньше ее. В глубине души они были уверены, что ей предстоит умереть первой: у нее плохое сердце, увеличена печень, частые головные боли.
А он как-то вышел на улицу, за хлебом, не доходя до булочной, упал, потерял сознание.
В постели пролежал недолго, всего десять дней. Вся левая половина была парализована, говорить не мог, на желтом, резко исхудавшем лице жили одни лишь глаза, светло-голубые, с крохотным коричневым зрачком.
Незадолго до конца речь снова вернулась к нему.
— Где мама? — спросил.
— Я здесь, — ответила она.
Он слабо, как бы через силу улыбнулся, и сердце ее сжалось от этой вымученной, едва заметной улыбки.
— Ты не мама, — сказал.
Из глаз его медленно покатились слезы, поползли по щекам, вдоль подбородка в седой щетине.
— Позови маму, — сказал он, — Таня, прошу, где мама?
Она растерялась, обняла его легкие, уже почти невесомые плечи, прижалась головой к его голове.
— Ваня, я здесь, с тобой.
А он позвал еще раз:
— Где мама?
Позднее он часто снился ей, все больше молодым, веселым, каким встретился когда-то, в молодости.
Улыбался, встряхивал темными волосами, говорил что-то, проснувшись, она всегда забывала, что он говорил, потом внезапно начинала плакать, умоляюще протягивая руки, и во сне она понимала: он зовет свою маму.
Она подолгу не могла отойти от своего сна, ей вспоминался последний его день, когда он, высохший, разом постаревший, по-детски жалобно плакал и звал маму…
Впервые слух о том, что дом будут ломать, разнесся семь лет назад, потом оказалось, ломать не будут, просто дом забирает какое-то учреждение, а жильцов переселят в другие районы, кого куда.
Она не хотела никуда уезжать, полагая закончить свои дни здесь, в этих двух комнатках, где они жили с Ваней, где он встретил последний свой час.
Особенно родными казались яблони, некогда посаженные им, как бы хранившие тепло и силу его рук.
Неужели их могут уничтожить, срубить, сжечь?
Она подолгу глядела на яблони, потом начинала обходить одну за другой. Если бы не боялась, что жильцы из окон могут ее увидеть, она обняла бы все яблони по очереди, перецеловав каждый листок…
Управдом сказал ей:
— Не бойтесь. Яблони никому не мешают, так и останутся здесь, во дворе…
— Только одичают, наверно, — сказала она.
Управдом развел руками:
— Ничего не поделаешь…
— Ладно, — сказала она, — хорошо, что хоть останутся здесь…
Поздней осенью она переехала в Медведково. Дом был не в пример старому флигелю, многоэтажный, с косыми лоджиями, с подъездами, затейливо отделанными разным пластиком.
Квартира была однокомнатной, продолговатая, с широким окном комната, крохотная кухонька, узкий коридор.
Чисто и тихо, чересчур даже тихо.
Татьяна Петровна расставила мебель так, как, ей казалось, хотел бы расставить Ваня. В углу кровать, возле окна комод и швейная машина, в середине стол, на подоконнике горшки с цветами, ванька мокрый с алой бархатной геранью.
— Вот, Ваня, — сказала. — Буду теперь доживать здесь свой век.
У нее появилась манера разговаривать вслух с собой, обращаясь к Ване, словно беседуя и советуясь с ним. И отвечала себе так, как, по ее, мог бы ответить Ваня.
— Как думаешь, — спросила она его, — съездить мне на наш, Бабьегородский?
И ответила убежденно:
— Конечно, поезжай!
Однажды она отправилась в долгий путь. Сперва автобусом, потом на метро и троллейбусом. Флигель был оплетен лесами, по лесам ходили бесстрашные строители. В открытых окнах виднелись заляпанные белилами полы и стены.
Со двора она увидела обрывки знакомых обоев на втором этаже, светло-зеленых, с золотистым зигзагом.
— Помнишь, Ваня, мы с тобой вместе выбирали обои?
— Само собой, помню.
— Ты хотел голубые, а я настояла — чтобы взяли зеленые. Голубые быстро выгорают.
— Твоя правда.
Она стояла неподвижно, глядя на свои окна, не замечая, что говорит сама с собой. Потом, однако, опомнилась, смущенно оглядываясь по сторонам, замолчала, подошла к Ваниным яблоням.
Шелестели голые, ветром оббитые ветви.
— Как вы тут, милые мои? — спросила.
Ваня считал, что деревья, подобно всему живому, многое понимают и могут ощущать боль, радость, обиду, тепло, холод…
— Я приду, — тихо сказала Татьяна Петровна, — весной приду непременно…
Мысленно подсчитала, сколько осталось до весны. По всем подсчетам — до тепла еще долго.
Сказала себе тоном Вани, умеющего убедить кого угодно:
— Ничего, дождешься…
— Я тоже надеюсь…
Тихо попрощалась с яблонями и уехала к себе в Медведково с чувством хорошо выполненного долга.
Прошла зима, и в первый по-настоящему весенний день она отправилась на