— Precisa-se…
— Скоро. Скоро у нас будет все, что нужно!
Вместо ответа пришла весть, что португальцы снова отвоевали Бразилию. Весть эта стала как бы ответом на его последнее письмо. Кстати, он узнал эту новость, когда она уже вновь устарела. По сути, в Новом Свете всегда имела место полная противоположность тому, что недели спустя предполагал Старый Свет на основе своей информации. Манассия этого не знал, а потому уже ничего не ждал от своего обращения по поводу места главного раввина в новой гордой еврейской общине Ресифи, — и вдруг услыхал, что уважаемые члены амстердамской общины получили из Бразилии целый ряд писем с просьбой о разъяснениях и рекомендациях. Некий Манассия выступает как соискатель должности главного раввина Ресифи. Общине действительно нужен раввин. Денег для всех mordomias достаточно. И они просили сообщить о квалификации означенного Манассии и предоставить рекомендации.
Ответные письма изобиловали похвалами по адресу Манассии. Все в один голос превозносили его начитанность и ораторское искусство. Никто не может с ним сравниться, кроме рабби Абоаба, коему еврейская община Амстердама, Нового Иерусалима, отдала предпочтение перед Манассией.
Невероятно разбогатевшая на торговле кофе, табаком, какао и каучуком община Ресифи решила не довольствоваться добрым Манассией. Коли есть на свете хоть один человек, которого ценят выше и хвалят больше, то лишь он и годится им в раввины. Деньги, как они писали Абоабу, значения не имеют. Приняв их предложение, он может рассчитывать на жалованье, вдвое превышающее его нынешнее, при более низкой стоимости жизни, бесплатном жилье, а вдобавок так называемых подъемных, сиречь сумме, которую предоставят новому раввину, дабы он мог по своему усмотрению делать капиталовложения в строительство еврейских общин.
Абоаб был польщен. Ослеплен. Он очутился там, где не бывал ни один раввин, — на седьмом небе. И сумел убедить махамад, что, естественно, очень хотел бы сохранить верность своей общине, но не вправе остаться глух к этому призыву. Провожали его с большими почестями. Три тысячи мужчин, женщин и детей теснились у Схрейерсторен, у Башни плача, когда его корабль вышел в море. Капитаном корабля, на котором Абоаб отправился в Новый Свет, был легендарный Генри Гудзон, совершавший последнее свое плавание, тот самый Гудзон, что некогда открыл устье названной его именем реки, где впоследствии возник город Новый Амстердам.
Споры о том, кому быть новым главным раввином португальско-еврейской общины Амстердама, затянулись. Такое множество соображений. Нет числа предложениям, возражениям, прикидкам.
Бесконечные дебаты. Конечно, логично было бы назначить преемником Манассию. Однако, с другой стороны, он всего-навсего руби. А тут надо принимать в расчет иерархию. Брать в рассмотрение то, что не играло роли в свое время, при назначении Абоаба, которое с малым перевесом выпало в его пользу, против Манассии. В стариках взыграли остатки честолюбия, предсмертная эйфория, талмудисты полагали себя пророками и в случае неизбрания предсказывали величайшие беды. Самуил Манассия сновал по городу, сквозь пыль и шум. Третий ребенок, Эфраим, был здоров. Хвала ГОСПОДУ. Кольцо каналов разрасталось. Роскошные постройки. Одетые камнем берега, кольца каналов, такие совершенные, будто неземная сила поместила их в центре любимого города.
И все время не хватало стольких-то и стольких-то гульденов. А спасение казалось таким близким. Если он станет преемником Абоаба. Поздняя победа, весьма своеобразная, так как опять же основанная на поражении: он достиг бы своей цели, оттого что Абоаб снова одержал верх.
Абоаб уехал, путь к должности главного раввина в родной общине был открыт. И вдруг эти бесконечные дебаты. Месяцами Самуил Манассия толком не мог глаз сомкнуть. Его друг Воссиус порекомендовал лекаря, который, будучи одновременно аптекарем, сумеет ему помочь. Одна пилюля на ночь, и полчаса спустя придет неодолимый сон.
Как же хорошо он спал. Эта пилюля вправду чудо. Она унимала аппетит, что сберегало куда больше денег, чем стоимость самой пилюли. Проснувшись, он испытывал огромную жажду. А от воды начинался понос. Врач и тут помог. Манассия стал пить пиво. И прекрасно себя чувствовал, когда пил.
Потом, шатаясь, добирался до дома. «Precisa- se…» — «Завтра! Женщина…» И он засыпал, этот сон — самое прекрасное во всей его жизни.
Он и решение чуть не проспал. Да, быть ему преемником Абоаба, новым главным раввином еврейской общины в Амстердаме. Решение принято. В его пользу. Узнал он об этом, лежа в постели, одурманенный, частью от пива, частью от пилюль, в полной прострации. Слишком поздно, думал он, слишком поздно, нет у него больше ни сил, ни ума для этой должности. Но тут что-то забрезжило, лучик света, и в этом свете возникли образы, картины: он увидел себя, каким он был, и мог быть, и на что еще способен, коли захочет. Торжественную церемонию, когда ему вручат посох и ключ к свиткам Торы, назначили на следующую неделю.
Вечером, за два дня до назначенного срока, великий Гудзон, в последний раз вернувшийся из Америк, стал на якорь в гавани Амстердама. И на берег сошел Абоаб, который немедля поспешил в синагогу, созвал махамад, сообщил о происшедшем и снова вступил в прежнюю свою должность.
Когда корабль пришел в Ресифи, город буквально накануне опять заняли португальцы, сойти на берег было невозможно, и лишь с Божией помощью им удалось уйти от вражеского флота. После долгих маневров они сумели-таки оторваться от преследователей-католиков и взять курс домой, где Абоаб, разумеется, готов сей же час снова взять на себя прежние обязанности и верой-правдой их исполнять. Хвала ГОСПОДУ!
Через несколько дней после несостоявшейся церемонии, которая сделала бы Манассию главным раввином португальской общины Амстердама, его маленький сын Эфраим лежал в колыбели мертвый. Тельце было еще теплое и мягкое, когда Рахиль взяла мальчика из колыбели, открыла ему ротик и со слезами и криком снова и снова прижималась к детским губам, пытаясь вдохнуть в ребенка жизнь. Эфраим безжизненно висел в ее объятиях, щека к щеке, пока Самуил Манассия не забрал мальчика и не положил в постельку.
Он не был каменным.
Что ж, теперь все сказано, плод чрева еще раз ожил и еще раз умер. Двадцать лет назад он и представить себе не мог, что когда-нибудь простит Хильдегунду, снова будет говорить с нею, проведет в ее обществе долгие часы, будет смотреть на нее и — расчувствуется.
В ту пору он не клялся в вечной ненависти, просто думал, что иначе никак не получится: ненависть, злость, вечно тлеющая агрессия. Через двадцать лет после того, как с улыбкой наблюдала за экзекуцией, она улыбалась ему, словно они как раз говорили о какой-то заковыристой истории, случившейся в незапамятные времена в другом мире. С какого момента история становится историей? Он задал этот вопрос вслух?
— С одной стороны, завтра, — сказала Хильдегунда, — с другой — никогда!
— «Никогда» мне не нравится. С другой стороны…
Наконец-то она прижалась к нему. Не от центробежной силы на повороте, а… какая разница. Тоже история.
Продолжать насчет «с другой стороны» он не стал.
— Я должна кое-что рассказать, интересное для тебя. Думаю, ты будешь рад, — сказала она. — Года два-три спустя, точно не помню, мы с Ренатой сидели на кухне нашего ЖТ…
— Вы жили в одном жилтовариществе?
— Да. Она чувствовала себя совершенно неприкаянной, не знала, куда деваться, и, когда у нас в ЖТ освободилась комната, поселилась там. Мы сидели на кухне, пили вино, разговаривали, и ненароком речь зашла о тебе, о той истории, и она рассказала, что конечно же все время знала, что ребенок не твой, но ты был рядом и переспал с ней, то есть она видела в тебе мужчину вообще, типичный пример, понимаешь? Не Виктора, а мужчину вообще! Нечто абстрактное, парадигму, лично к тебе это касательства не имело!
— Нет, не понимаю! — Он почувствовал, как в нем закипает злость, тогдашние раны вдруг снова открылись, агрессия разгорелась огнем, нет, это не история, не может быть историей то, что вновь причиняет такую боль. — Не имело ко мне касательства? Эта парадигма носила мое имя! В листовке стояло мое имя! Разве после признания она выпустила новую листовку? Клевету опубликовала, а правду рассказала с глазу на глаз! Этому я должен радоваться? Хороша радость, прямо как…
— Виктор, прошу тебя, не надо необдуманных сравнений!
Нет. Он больше не хочет ее. Пусть завтра едет домой к своему учителю религии. К детям. К своей самоуверенности. Ей никогда не приходилось бояться.
В ешиве появился новый ученик. Манассия быстро понял, что этот ребенок — дар, нечто особенное, незаурядное. Неожиданно руби доверили мальчика, который вызвал у него странное ощущение: я не потерпел неудачи. Моя неудача имела смысл: я стою сейчас здесь, в классе, и несу ответственность за этого мальчика. Барух, чудо-ребенок, и покуда только один человек видит, что ребенок особенный, — он, Самуил Манассия бен-Израиль. Человек, который пытался в кабаках залить пивом свою неудачу, упразднить ее в пьяном угаре и наконец забыть в постели, рыхлый, нервный, пассивный руби, нашедший последнее слабое утешение в том, что вписал себя в родословие грядущего Мессии, этот человек, не желавший надевать традиционную одежду раввина, предпочитавший бюргерское платье, купленное на первое жалованье руби, и носивший его изо дня в день, пока не истер до дыр. Иной раз он в этом самом платье, в каком запечатлел его на портрете сосед, художник Рембрандт ван Рейн, и в постель ложился, не в силах после кабака раздеться, поскольку не желал быть таким, каким был голышом. Поскольку хотел закутаться, и скрыться, и не искать лазейки, которой более не существовало. Этот Манассия внезапно столкнулся с вопросом: коль скоро я учитель, не должно ли мне стать наставником юного Баруха д'Эспинозы и дать ему все, чего он требует и что я могу дать?