— Смертным суждено идти разными путями, — отвечал Перикл. — Я ко многому стремился, многого достиг, но только последнее мгновение закончит счет, только смерть подведет итог жизни. Я привязан, как ты говоришь, к женщине и я заключил с ней союз нового рода для прекрасного, благородного и свободного наслаждения жизнью. Чтобы испробовать это новое, мы соединились. К чему приведет эта проба, до сих пор для меня не ясно. В чашу радости часто попадают капли горечи, меня беспокоит совесть — может быть я слишком многого ожидал от красоты и счастья жизни.
Так говорили Перикл и Анаксагор в ночном спокойствии, прощаясь друг с другом. Затем они вспомнили двадцатичетырехлетнюю дружбу, от всей души обнялись и поцеловались.
Анаксагор еще раз оглянулся на темный город и сказал:
— Прощай город Паллады-Афины! Прощай аттическая земля, которая так долго дружелюбно принимала меня! Ты служила почвой брошенным мною семенам. Из того, что сеют смертные, может вырасти добро и зло, но только одно добро бессмертно. Благословляю тебя и прощаюсь, чтобы снова, уже стариком, плыть по тем же волнам, которые принесли меня юношей к твоим берегам.
С этими словами мудрец из Клацемоны вступил на корабль и махнул рукой Периклу. Затем раздались удары весел, тихий плеск волн, и корабль медленно вышел в открытое море. Несколько морских птиц, спавших на берегу, проснулись от непривычного шума, несколько раз взмахнули крыльями и снова погрузились в сон.
Перикл стоял на пустынном берегу и еще долго глядел вслед удаляющемуся судну, затем, погруженный в глубокую задумчивость, пошел обратно к городу. Придя в Агору он увидал, что, несмотря на раннее утро, множество народа толпится на так называемом царском рынке.
Толпа читала рукопись, это была копия общественного обвинения.
Толпа была велика. Стоявшие вдали напирали. Один высокий мужчина громким голосом прочел обвинение, вывешенное в Агоре от имени архонта.
В нем было следующее: «Обвинение, подписанное и данное под присягой Гермиппосом, сыном Лизида, против Аспазии из Милета, дочери Аксиоха. Аспазия обвиняется в преступлениях: в непризнании богов страны; в непочтительных выражениях против них и священных обычаев Афин; в принадлежности к партии философов и отрицателей богов. Кроме того, она обвиняется в том, что соблазняет молодежь опасными речами, так же, как и молодых девушек, которых держит у себя в доме, а также и свободно рожденных гражданок, которые бывают у нее. Наказание — смерть.»
Громко раздавались эти слова по рынку, когда Перикл, незамеченный народом, проходил мимо. Он побледнел.
— Да, — вскричал человек из толпы, — это обвинение бьет по супружескому счастью Перикла, как удар молнии по голубиному гнезду.
— Гермиппос — обвинитель! — вскричал другой.
— Гермиппос? Сочинитель комедий? Этого надо было ожидать! — вскричал третий. — Я сам слышал из уст Гермиппоса, после того, как Перикл обрезал крылья комедии: «хорошо, говорил он, если нам закрывают рот на подмостках, то мы раскроем его на Агоре».
Редко бывали афиняне так возбуждены, как сейчас, услышав обвинение супруги Перикла. С нетерпением ожидали они того дня, когда обвинение будет публично рассматриваться гелиастами.
В это самое время Фидий из Олимпии возвратился обратно в Афины. Диопит был раздражен, видя каждый день ненавистного человека, бродившего по Акрополю с Мнезиклом и Калликратом и подававшего советы рабочим на строительстве Пропилей.
Однажды Диопит увидел Фидия, стоявшего за колоннами храма Эрехтея и разговаривающего с Агоракритом. Оба они разговаривали и ходили между Парфеноном и храмом Эрехтея, взад и вперед, затем, приблизившись к куску мрамора, лежавшему недалеко от спрятавшегося Диопита, они опустились на камень и спокойно продолжали разговор, который легко было подслушать жрецу Эрехтея.
— Странные течения, — говорил Агоракрит, — появляются в скульптурном искусстве афинян. Странные вещи вижу я в мастерских молодых товарищей по искусству. Куда девались прежние возвышенность и достоинство? Видел ли ты последнюю группу Стиппакса? Мы употребляли наши лучшие силы на изображение богов и героев, теперь же, со всеми тонкостями искусства, представляют грубого, несчастного раба. Юный Стронгимон старается вылить из бронзы троянскую лошадь. Деметрий изображает старика с голым черепом и жидкой бородкой.
— Скульпторы не стали бы создавать подобных произведений, если бы они не нравились афинянам, — сказал Фидий, — к сожалению, никто не может отрицать, что подобные вкусы все больше и больше проникают в афинский народ. Как в скульптурном искусстве безобразное занимает место рядом с прекрасным, также и на Пниксе, рядом с олимпийскими громовыми речами благородного Перикла, все громче и громче раздаются дикие крики какого-нибудь Клеона. Прежде у нас был один Гиппоникос и один Пириламп теперь их сотни.
— Роскошь и страсть к удовольствиям усиливаются, — сказал Агоракрит, — а кто первый проповедовал это стремление к роскоши и удовольствиям? С тех пор, как подруга Перикла отняла у моего, и, я осмеливаюсь сказать, почти у твоего, произведения награду в пользу самоуверенного произведения Алкаменеса, с того дня, возмущение этой женщиной не оставляло моей души. Когда она бессовестно превратила мою Афродиту в Немезиду, тогда у меня в голове мелькнула мысль: «Да, моя Афродита будет для тебя Немезидой, ты почувствуешь на себе могущество мстительной богини». И эта месть приближается медленными, но верными шагами.
— Боги судят одинаково и беспристрастно, — серьезно возразил Фидий, если они не одобряют веселой самоуверенности милезианки, то они накажут и тайную хитрость Диопита, союзником которого сделало тебя стремление отомстить. Чтобы мы ни хотели порицать или наказать в супруге Перикла, не забывай, что без ее мужественных и потрясающих сердце слов, колонны нашего Парфенона до сих пор не были бы созданы. Не забудь и того, что при создании Парфенона мы не имели другого врага, кроме хитрого жреца Эрехтея.
— В таком случае, ты становишься другом и защитником милезианки? спросил Агоракрит.
— Совсем нет, — возразил Фидий, — я так же мало люблю Аспазию, как и жреца Эрехтея, и избегаю обоих с тех пор, как возвратился обратно в Афины из сделавшейся мне дорогой Олимпии. Я нашел жителей Элиды более благородными, чем афиняне, и остаток моей жизни хочу посвятить великой Элладе. Я предоставляю Афинам их Аспазий, их демагогов и их хитрых, недостойных и мстительных жрецов Эрехтея.
— Ты поступаешь справедливо, — сказал Агоракрит, поворачиваясь спиной к Афинам, — афиняне, может быть, сделали женственным и менее высоким твое искусство. Того и гляди они начнут создавать Приапов вместо олимпийских богов…
— Или сделать статую нищего, постоянно шатающегося рядом, — сказал Фидий, указывая на всем известного калеку Менона, лежавшего в эту минуту между колоннами и гревшегося на солнце.
Нищий слышал слова Фидия и, сжав кулак, послал вслед проклятье. Между тем, Фидий поднялся вместе с Агоракритом и, сделав несколько шагов по направлению к храму Эрехтея, увидел стоящего между колоннами Диопита.
— Посмотри, эти совы храма Эрехтея вечно настороже, — сказал Фидий.
Пристыженный жрец бросил на скульптора мрачный взгляд ненависти.
— У сов храма Эрехтея острые клювы и острые когти, берегись, чтобы они не выцарапали тебе глаза! — крикнул Диопит.
В ответ на это скульптор снова повторил бессмертные слова Гомера: «Никогда не дозволит мне трепетать Афина Паллада!»
— Хорошо! — пробормотал про себя Диопит, когда Фидий и Агоракрит уже отвернулись. — Рассчитывай на защиту твоей Афины, я же рассчитываю на помощь моих богов. Давно уже готовится схватка древней богини из храма Эрехтея с твоим новым золотым изображением.
Он уже хотел удалиться, когда безумный Менон, опираясь на клюку и продолжая произносить проклятья против Фидия, так сильно ударил по одной колонне, что отбил кусок карниза. Увидав это, Диопит подошел к Менону. Взгляды безумного нищего и жреца храма Эрехтея встретились.
Они хорошо знали друг друга.
Некогда, как мы уже говорили, Менон подвергался пытке вместе с остальными рабами осужденного господина. Эллинские рабы допрашивались не иначе, как под пыткой. Благодаря его показаниям афинянин был оправдан, но после пытки Менон остался калекой. Из сострадания господин дал ему свободу и, умирая, завещал довольно большую сумму денег, но полоумный Менон выбросил полученные деньги и предпочел бродить по Афинам, прося милостыню. Он большей частью питался яствами, которые ставят покойникам на могилы. Когда зимой было холодно, он грелся перед горнами кузнецов или у печей общественных бань. Его любимым местопребыванием было то место в Мелите, куда бросали тела казненных и трупы самоубийц. Какая-то собака, прогнанная своим господином, была его постоянным спутником.