«Тогда вы, должно быть, очень жалостливы, — заметил генерал, — если ни разу не обрекли на страдания жертв внушенной вами страсти?»
«Если я и внушила кому-нибудь что-либо подобное, — подумав, ответила Оливия, — то сама не понимала этого».
«Значит, вы никогда не разделяли таких чувств?»
«Никогда!»
Простодушный тон, которым тридцатидвухлетняя женщина произнесла это слово, поразил в свою очередь господина де Мера; он пристально взглянул на нее, словно желая убедиться, не ломает ли она комедию; но удивление Оливии выглядело настолько искренним, что сомневаться в ее чистосердечии было никак невозможно. Генерал долго сидел молча, восхищаясь выражением лица Оливии, казавшейся на первый взгляд столь опытной в разного рода переживаниях, тогда как сейчас в ее глазах не было ничего, кроме невинного изумления юной девицы, слушающей первое признание в любви, столь поразившее ее новизной ощущений. Оливия молчала, а господин де Мер продолжал ее рассматривать; наконец она взглянула на него и с болью в голосе воскликнула:
«Однако вы причините мне еще немало горя!»
«Да что вы? Каким образом?»
«Не могу сказать, но привычный для меня образ жизни, уже и так с трудом выносимый, станет совершенно невозможным, а человек, только что так вольготно чувствовавший себя в этом доме, давно, впрочем, мне отвратительный, теперь будет внушать мне только стыд, и все удовольствия, которые еще недавно казались мне всего лишь легкомысленными, отныне будут казаться чудовищными; то, что я считала пресыщенностью, на самом деле происходит от пустоты души».
«И вы отказываетесь заполнить ее?»
«В мои-то годы, — усмехнулась Оливия. — В мои годы полюбить, и полюбить как дитя, было бы безумием или — еще хуже — выглядело бы просто смешно».
«Это ни в коем случае не смешно, сударыня, — возразил генерал, — если женщина столь прекрасна, как вы, и в сердце ее — неподдельные чувства».
«Если бы вам сказали… — продолжала Оливия, — если бы вам предложили выставить на всеобщее осмеяние те бурные эмоции, о которых вы недавно мне поведали, — можно не сомневаться: вы ни в коем случае не согласились бы».
«Я? Сударыня, клянусь, я благословлю тот день и час, когда смогу почувствовать то, что испытывал когда-то; и должен сказать вам всю правду: мне кажется, за все то время, что сердце мое молчит, за весь этот период покоя оно вновь обрело всю свою молодость, мощь и восторженность».
Генерал говорил и смотрел на Оливию, как бы давая понять, что именно с ней он связывает надежду на возрождение былых страстей. Прикрывая смущение, она засмеялась:
«Ну-ну, мой генерал, хватит ребячиться! Вы забываете, что для любви мы уже немолоды; юные баловни, с которыми мы провели вчерашний вечер, и то лучше владели собой, чем мы сейчас. Давайте же, право, поговорим о чем-нибудь другом: о вас, например; я полагаю, впереди вас ждет слава…»
«Может быть, начнем все же не с меня?» — возразил генерал.
«Нет-нет! Что говорить обо мне? Я предала забвению прошлое и не хочу смотреть в будущее. Скучная, неинтересная жизнь — вот все, что мне остается. Я смирилась с этим или же еще смирюсь. То ли дело вы — у вас впереди блестящая карьера: вы уже свершили немало великих дел, и еще более великие вам предстоят. Как это прекрасно — иметь возможность вписать свое имя в историю Франции, а то и всего мира! И у вас есть такая возможность, так же, как и у других мужчин. Любовь приходит и уходит, а честолюбие остается. Поистине, вы счастливый человек!»
«Однако, — продолжил ее мысль генерал, — поверьте: честолюбивые помыслы становятся куда более целеустремленными, когда знаешь, что есть сердце, которое живо интересуется твоими успехами».
«Ну вот, — улыбнулась Оливия, — вы уже совсем превратились в юношу. Вы вновь во власти пылких безумств прекрасной молодости и прекрасных иллюзий».
«Но почему бы и вам не последовать моему примеру?»
«То, что так хорошо идет вашему возрасту, плохо выглядит в моем».
Оливия проговорила эту фразу с видимым волнением и страданием на лице и, прежде чем генерал успел произнести хоть слово, отчаянно позвонила и стала прощаться:
«Я прогоняю вас… прогоняю сегодня, поймите меня правильно. Я не прошу вас прийти снова, но я всегда дома. А сейчас мне нужно побыть одной, я нездорова. Уж очень меня утомила вчерашняя вечеринка. Прощайте…»
Конечно же Оливия лукавила: вовсе не вечеринка утомила ее, а вернее, привела в столь сильное волнение. Что же тогда заставляло ее лгать?
Генерал поцеловал ручку Оливии, которую в первый момент она в порыве чувств не хотела давать, и вышел, оставив ее наедине с нелегкими мыслями.
Луицци предельно внимательно слушал рассказ, отмечая про себя, с каким жаром Дьявол излагал историю Оливии.
— Я понимаю, — улыбнулся он, — почему ты хочешь представить мне эту женщину в менее гнусном свете, чем она того заслуживает. Что ж, и правильно делаешь, ибо я не вижу во всей этой истории ничего, кроме множества распутных похождений, которые кончаются смехотворной страстишкой потаскухи.
— Злобный недоумок! — вспылил Дьявол с резкостью, заставившей Луицци вздрогнуть. — Не суди никогда о людях и поступках по тому глупому подобию, что возникает в твоей дурной голове! Ты не видишь разве, что женщина эта подошла вплотную к самому страшному и достойному жалости несчастью?
— Да ну? — хмыкнул Луицци.
— Да! Величайшее несчастье — растерять все иллюзии относительно прошлого, ужасное горе — осознать, насколько, конечно, может осознать человеческий разум, что ошибку никогда не исправить; а ведь эта страшная наука, возможно, так и останется для нее неведомой, в то время как твой покорный слуга владеет ею во всей ее сокрушительной полноте. Разве ты можешь понять, жалкий, бесчувственный чурбан, что такое потерять возможность жить на небесах и быть приговоренным к мерзости и грязи преисподней? И если уж говорить только об Оливии, в состоянии ли ты понять все отчаяние, которое охватит ее, когда она откроет для себя, что могла бы любить и быть любимой — что считается вашим земным раем, а вместо этого всю жизнь только и делала, что торговала любовью, что означает у вас самое низкое падение?
— Я прекрасно понимаю, почему ты так сочувствуешь этой женщине, — презрительно обронил Луицци, — ее сожаления отдаленно напоминают пожирающие тебя угрызения.
— С той разницей, — продолжал Сатана, — что я сам выбрал себе участь, а за нее выбирали другие.
— Безусловно, Оливии стоит подумать на эту тему.
— Боюсь, что и тебе когда-нибудь придется над ней поразмыслить.
— Ты расскажи, что думала об этом твоя любимица: это избавит меня, может быть, от будущих ошибок и сожалений.
— Что ж, слушай, — вздохнул Сатана, — и попробуй понять меня, если сможешь.
Итак, Оливия осталась одна, удивленная неведомым ранее смятением, прижав руку к сердцу, которое то болезненно сжималось, то билось учащенно; она испытывала одновременно и счастье, и беспокойство, страшилась своих чувств и отдавалась им с радостью, ввязавшись наконец в инстинктивную битву души, которая захвачена первой любовью и с ужасом сопротивляется ей, понимая, что скоро полностью покорится страсти, куда более могущественной, чем ее собственная воля. Внутренняя борьба, которая продолжается долго у юной девы, в душе такой женщины, как Оливия, должна была быстро уступить место иным чувствам. Девственница, которая всем своим существом кипит от пламени первого желания, вызванного любовью, удивляется ему не больше, чем Оливия, но, не зная, к чему может привести эта страсть, она не остерегается ее. Для девушки первая любовь — как первое опьянение с неведомым еще похмельем; Оливии же, наоборот, казалось, что, как и всякое другое, это опьянение приведет к отвращению. Горе мужчине, который прикладывается к кубку с уверенностью, что, как только он опустошит чашу с вином, на его губах останется зловонный и омерзительный привкус! Горе той женщине, которая не может позволить себе поцелуй без мысли, что он опротивеет ей прежде, чем закончится!
Таковы были мысли Оливии в тот час. Любовь для нее вовсе не означала надежду на счастье; дать волю своим светлым чувствам, стать любовницей господина де Мера означало для нее лишь безусловное и взаимное разочарование. Всю ночь Оливия провела то в опасениях, то в небывалом очаровании от нежных ощущений, в которых при воспоминании о беседе с генералом купалась ее душа, словно путник, измученный лихорадкой и сплином{240}, нашедший наконец сверкающее белизной благоухающее ложе, где впервые после долгого напряжения он может отдохнуть.
Вскоре в эти душевные переживания вмешался здравый смысл и подсказал Оливии решение, показавшееся ей разумным. Больше всего Оливия боялась выставить себя на смех и, чтобы избежать этого, решила уклониться от страсти, весьма забавной для всех ее знакомых; но она не хотела, чтобы кто-нибудь заметил ее страх, а потому, не желая ни скрываться от господина де Мера, ни испытать еще раз внушенное им смятение, подумала, что будет небесполезным на какое-то время возобновить свой былой, полный развлечений образ жизни, дабы наваждение в лице господина де Мера оказалось в нем лишним.