Луицци звякнул колокольчиком, вызывая Дьявола.
— Наглеешь на глазах, если не сказать хуже! — взъерепенился Дьявол, не успев появиться.
— Я? — только и смог вымолвить Луицци, ошарашенный столь резким выговором.
— Ты, кто же еще! Каково? Вот уже целых двадцать минут, как я вынужден околачиваться в прихожей.
— Уж больно ты шустрый, — с ненавистью в голосе произнес Луицци. — Ты уже покончил с твоим мандарином?
— Как и ты с твоими Гангерне.
— Ты посеял зло и пожнешь преступления…
— Неплохая мыслишка для такой дурьей башки, как твоя. Я посеял добро, дабы собрать хороший урожай злодеяний. И проповедую примирение, лишь бы еще ярче разгорелась ненависть.
— Это, конечно, шедевр, но я мало завидую его славе.
— Ты отлично продвигаешься в том же направлении, так что тебе не остается ни малейшего повода для зависти.
— Ты хочешь что-то сказать относительно моего проекта о женитьбе господина Гюстава Гангерне на мадемуазель де Мариньон?
— А что тут скажешь? Мне кажется, это просто очаровательная подлость.
— Ничего себе! — хмыкнул Луицци. — Это не больше чем месть… скорее даже небольшая мистификация.
— Я знаю: люди обожают давать своим преступлениям звучные и высокопарные названия, приятные и не соответствующие истине. Ты уже неплохо начал в этом разбираться; еще немного — и, подобно Гангерне, назовешь все недурственным розыгрышем.
— Ты хочешь отговорить меня от осуществления моего плана?
— Я не собираюсь ни отговаривать, ни способствовать тебе в этом деле.
— Однако именно так ты сделаешь, если расскажешь мне до конца историю госпожи де Мариньон.
— Бедняжка! — воскликнул Дьявол столь жалостливо, что заставил Луицци покатиться со смеху.
— Конечно же она вполне достойна твоей жалости!
— Бедная, несчастная женщина! — склонил голову Дьявол.
— Не смеши, лукавый. Да ты, никак, растрогался!
— Ты прав. Я что-то становлюсь чувствительным, а ты, наоборот, все более толстокожим. Мы оба выходим за рамки обычного для нас амплуа.
— Вернись, однако, к твоей роли, а вернее — к твоему рассказу.
— Что ж, я готов.
VI
Продолжение рассказа о госпоже де Мариньон
— Прежде чем ты узнаешь, какова была Оливия в высшем свете, я хотел бы сделать несколько общих замечаний об особенностях ее мышления. Она начала жизнь модной женщины с весьма своеобразным душевным заблуждением: она вообразила, что знает о любви все. В ребяческом капризе, бросившем ее в объятия Брикуэна, были и тревоги, и надежды, и необузданные сцены ревности, и какие-то мгновения удовольствия, которые так легко в любовном угаре спутать со счастьем; затем пришли сожаления и слезы. Первое приключение представилось ей всем, что есть в любви. Еще неопытная Оливия легко впала в заблуждение, составив себе совершенно неверное понятие об этой страсти.
Итак, неглупая и не лишенная рассудительности девочка дала себе слово, как я уже говорил, никогда больше не попадаться. Можно удивляться, и совершенно справедливо, что в шестнадцатилетней душе не осталось места для пылких иллюзий, смутных желаний и томных мечтаний, которые со временем открыли бы ей истинный смысл любви, но тем не менее это так.
В другой ситуации, особенно в другую эпоху, Оливия рано или поздно осознала бы свою ошибку; но какое представление о любви могло быть у дочери госпожи Берю? Что она могла понимать под словом «возлюбленный»? Ведь с точки зрения ее матери, любовь являлась коммерцией, доступной тем, кто обладает красотой. В окружающем ее мире понятие «любовь» рассматривалось как сделка по продаже наслаждений, по условиям которой состояние и лесть вполне заменяли страсть любовника, а верность в постели — сердечную нежность любовницы. Не нужно также забывать, что развращенное общество, в котором с детства вращалась Оливия, самым наивным образом отражало обычные для конца восемнадцатого века нравы{230}. Сенсуализм{231}, отрицание любых правил и моральных обязательств самодержавно правили в одряхлевшем обществе, и Оливии, даже если бы она смогла выйти из порочного круга, в котором росла, было бы еще труднее избежать всеобщего разложения, вырвавшего из ее столь юного сердца самый яркий цветок — веру в любовь.
Тем не менее Оливия нашла замену любовным переживаниям, почти всегда причиняющим в молодости, пока она длится, бесконечные страдания, но о которых всегда сожалеют потом, когда лучшие годы позади. Она компенсировала их привычкой к блестящему обществу, изысканным вкусом, мгновенной и смелой оценкой событий и людей, какой-то страстной привязанностью к обсуждению важных проблем человечества, обязанною той философии, которой Энциклопедия{232} служит постоянной школой; и в кругу разнузданного волокитства, где любовников меняли как перчатки, — странным увлечением интеллектуальными забавами и остроумными беседами, умением пользоваться точным словом и в результате — репутацией необыкновенной женщины.
Не то чтобы Оливия, достигнув расцвета своей красоты, избежала власти пылкой и требующей своего природы, но, нужно заметить, она никогда не объединяла в одном и том же мужчине выбор разума и выбор сердца{233}. Почти всегда она имела возлюбленного, чьим именем, положением или удачей могла гордиться, и в то же время еще одного, ничего подобного от него не требуя, но тщательно скрывая связь с ним. Она отдавалась обоим, но с той разницей, что первого она заставляла долго ждать своего благоволения, а второму уступала легко. Между любовниками было и еще одно существенное отличие — она принадлежала первому, а второй принадлежал ей.
Все юные годы Оливии прошли под знаком этого двойного распутства. Финансист приумножил капиталы за счет средств, врученных ему обществом двенадцати, и вскоре Оливия, быстро меняя расположение к князьям, послам и откупщикам, сколотила себе одно из скандальных состояний, позорящих общество, в котором это возможно.
Когда грянула революция, Оливия, находясь в Англии, крутила роман с одним лордом, который тратил на нее больше, чем позволяли доходы от его огромных владений. Она собралась было во Францию — спасать имущество от конфискации{234}, но в это время волна эмиграции вынесла в Лондон всех ее парижских друзей. В этих новых обстоятельствах Оливия продемонстрировала свои лучшие качества: ум, доброту и благородство. Она сократила наполовину свою обычную свиту, лишь бы приютить у себя всех этих разоренных господ, причем никто не смог бы обвинить их в том, что они сели на шею княжеской содержанке; затем, еще больше сократив собственные расходы, она начала тайком помогать наиболее обнищавшим. У нее хватило такта и деликатности даже на то, чтобы согласно заведенному порядку требовать у них залога; и, сомневаясь в возврате своих подарков, она прилагала все возможные усилия, дабы заставить всех поверить, что она всего-навсего дает взаймы.
Меж тем любовники быстро, как и раньше, сменяли друга друга, но Оливия, по-прежнему тщательно выбирая явных возлюбленных, все ниже опускалась в отборе тайных; и, возможно, она погибла бы, окончательно запутавшись в пагубных привычках, если бы не вызванная лондонским климатом болезненная апатия, поставившая ее жизнь под нешуточную угрозу. Поскольку старания врачей оказались напрасны перед лицом черной меланхолии, которая практически истощила силы ее организма и уже затронула ее рассудок, то было решено, что Оливия во избежание смертельной опасности должна покинуть Туманный Альбион.
Друзья-эмигранты советовали ей ехать в Италию; впрочем, в этом совете преобладало своеобразное чувство зависти. Вынужденные оставить неотесанным выскочкам, изгнавшим их из Франции, свои состояния, высокие посты и Отчизну, они приходили в полное отчаяние при мысли, что эти кровавые выродки, как они их называли, узурпируют еще и их развлечения. И конечно, они имели полное право для опасений, так как добродетель Оливии была еще более шаткой, чем устои древней монархии. Оливия не послушала своих приятелей: она хотела вновь увидеть Париж, Париж, отличный от того, что она когда-то знала, управляемый другими людьми, движимый совсем другими идеями и веселившийся на других празднествах; ибо я уже перешел к тому времени, когда в Люксембургском дворце заседала Директория{235}.
Оливия без труда добилась своего исключения из списка эмигрантов; а остатки состояния, которые она не забыла захватить с собой из Англии, обеспечили ей благополучие, позволявшее ей по собственному разумению распоряжаться собой и ставить условия при заключении сделок.
Несмотря на то, что ей было уже под тридцать, Оливия представляла собой образец красоты столь возвышенной и чистой, что самые титулованные щеголи наперебой начали ухаживать за ней; эта роскошная и притягивающая взгляды женщина стала заметной фигурой как на мало что скрывающих от глаз празднествах в Лоншане, так и на окутанных тайной балах в Опере и у Фраскати{236}. И все-таки она не могла вернуть ни прежнего здоровья, ни былой раскованности и легкости мысли.