Наше проявление его обеспокоило, но Мироед не улизнул, а будто не заметил приближения тройки каких-то «домашняков»,[217] фраеров.[218]
— Ну и подлец же ты, Мироед! — напористо сходу заявил я.
— Чего ты на меня тянешь? — огрызнулся он. — Оттяни собаку за хуй.
Видно было, что Мироед, хотя и храбрится, но в себе, внутренне, трусит. Это подтвердили его слова:
— Чо, думаете, кодлой припёрлись, дак и отметелите меня? У меня тоже пацаны есть. Пять во таких пердильников. Шесть даже. Они из вас каклету сделают, поняли?
— Никакой кодлы у нас нет, — сказал Юрка. — Мы просто друзья.
— И никто не собирается тебя канителить,[219] — добавил я. — Мы же не хулиганы.
Но Толька не поверил нам и опустил руку в карман широченных, в крупную клетку, чёрно-жёлтых американских брюк — «дружеская» помощь бедным советским людям поношенным барахлом — и побренчал горстью мелочи. Мы знали, что у него имеется тяжёлый медный «екатерининский» пятак, используемый как бита для игры в чику. Его-то он, видимо, и зажал на всякий случай в кулак.
— Ты ещё и наглый обманщик. Кого обдуриваешь? Своих товарищей, — сказал я уверенно.
— Каво я объебал? Каво? — взъерошился Толька. — Покажи, каво я объебал?
Матерной бранью Толька ясно подражал «кирюхам» старшего брата, отбывавшего очередной исправительный срок, как всегда, за карманную кражу. Боря Рваная Морда стал «щипачом» после того, как его выгнал из дома отец, отдубасив тростью, застав его и соседских девчонок на своей терраске, мирно беседующих и щёлкающих семя подсолнечника. Шестнадцатилетний парень не выдержал публичного оскорбления. Дальнейшая жизнь его прошла в тюрьмах и концлагерях.
Матерщинничая, Толька, видимо, мнил из себя тёртого «блатаря», хотя был старше меня лишь на год и ещё не имел судимости, чтобы гордиться своей принадлежностью к преступному миру.
— Хотя бы Бобыля, — прямо заявил я.
— Он сам играть навялился,[220] — попытался оправдаться Толька.
— Не ври! Как тебе не стыдно, Мироед? Голодом оставляешь пацанов. На крючок цепляешь!
— Да пошёл ты на хер! Выискался — учитель! Проповедь читать вздумал, ха! Да я насрал на твои проповеди. Усёк? Обмануть можно только дурака. А дурак для того и родился, чтобы его обдуривать. Знаешь правило: не разевай хлебальник?
— Нахватался у блатных подлых «правил». И с нами обращаешься как те мошенники и воры с фраерами, со всеми теми, кто не ворует и не обманывает. А если тебя обдурят? Или обыграют? Тебе понравится?
— Меня не обыграют. И не обдурят. Я умный.
— Не умный ты, а нечестный. Ты, что, подлость от ума не отличаешь?
Мироед потому промолчал, наверное, что и в самом деле не знал этой разницы, поэтому и осклабился.
— А насчёт твоего хвастовства, что тебя никто не обыграет, так ты просто трепач. Я тебе это докажу. Сейчас. Или забздил?[221]
— Не ты ли хотишь меня обставить?
— Ну хотя бы.
— Во что? В буру?[222] В очко? В рамс?[223] Или в чику?[224] Может, в жёстку?[225]
— Начнём с жёстки.
— Да я ж тебя голого по улице пущу. Ты не забывай, что игра — только под интерес!
— Посмотрим, кто голым по Свободе побежит. Ты лучше скажи: вкусная была каша?
— Какая на хер каша? Чо ты буровишь, Ризан?
— Та, что в четэзэвской столовой срубал. На халяву.
— А я её не рубал, кирзуху. Я талон толкнул. А на гроши «тянучек» купил.
— Ну и как? Вкусные, небось, конфетки?
— Хули базарить! Молошные и ванильныя. Завидно?
— Никогда никому не завидую. И тебе не советую.
— Не свисти.[226] Завидки берут. Все завидуют.
— Ты за всех не выступай. При свидетелях условимся: не хлыздить.[227] Ставлю книгу. С картинками.
— А про што книга? Может, локшовая.[228] Сколько стоит?
— Локшовая? Позырь: про крокодилов и удавов. Слышал про мадагаскарских питонов? А про аллигаторов? А кричишь[229] — локшовая…
— Сколь стоит?
— Не торгую книгами. Но дорого, это точно. Магазинная — двадцать пять хрустов.[230]
— Червонец — идёт? За червонец на бану[231] такую толстую возьмут. Я её завтра же толкну.[232]
— А ты что ставишь?
Мироед, явно кому-то подражая, небрежно вынул из нагрудного кармашка рубахи рулончик засаленных рублёвок, отсчитал и бросил на крышку «Жизни животных» десять.
Толька метнул пятак и угадал: орёл. Он напинал сто двадцать и на последок лихо засветил жёстку выше тополя.
— Нахавался?[233] — с издёвкой спросил он. — Каши с хером собачьим.
Я, не отвечая, принялся за дело. Набил сто пятьдесят и, не останавливаясь, задал тот же впорос.
— Хошь ещё? Бросай ещё червонец. Для тебя до двух сотен дожму, умник. Или голый по Свободе прошвырнёшься — от угла до угла?
Мироед выглядел обалдело и вымученно улыбался, скривя рожу.
— У тебя жёстка лёгкая — химичишь![234] Игра не в счёт!
— Махнёмся? Ставь ещё.
Толька, хотя и извлёк свой похудевший рулончик, отсчитывать деньги не спешил. Колебался.
— Хлыздишь?
Толька нарочито небрежно швырнул деньги на книгу — ещё червонец.
Поединок продолжился.
Мироед еле-еле дотянул до девяносто семи. Моей, «лёгкой». Я выбил опять сто пятьдесят, причём его, якобы «тяжёлой», запнул её на крышу дома и задал сопернику тот же вопрос.
— Спорим — на двести?
— На понтяру[235] берёшь, Ризан? — заявил Толька.
— Какой понт? Мы же все вместе с тобой считаем вслух. Не желаешь — не надо. А то килу наживёшь. Лучше скажи, за сколько продал Юркин талон?
— За три петуха.[236] А зачем вам знать? Мой талон, за сколь хочу, за столь и загоню.
— Вот тебе твоя пятёрка, получи. Я чужие деньги не беру.[237] А Бобынёк себе купит второе. Которое ты у него тогда выманил. Нечестно.
И я засунул Мироеду пять жеваных рублёвок в нагрудный карман.
— По справедливости надо жить, Мироед. Понял?
— Ну, Ризан, — скривился ещё больше Толька, — я тебе тоже козью морду подстрою. Никто играть с тобой в жёстку не станет, гадом буду.
Но это обещание меня ничуть не смутило — мало ли чего Толька не наплетёт по злу. А зла своего он даже не скрывал. Даже хвастался, что он злой — подражал блатным: вор должен, обязан быть злым и беспощадным.
— Кашу едим пополам. Поехали на Четэзэ, — расчувствовался Юрка, — обращаясь ко мне.
— Возьмём с собой и Гальку.
— Лады.
И мы поехали не на ЧТЗ, а, уцепившись за трамвайную «колбасу»,[238] на железнодорожный вокзал, где по двенадцать рублей за брикет продавалось коммерческое сливочное мороженое. Мы облизывали сладкий твёрдый ледяной брусок по очереди до тех пор, пока не оголилась щепочка и все остались довольны лакомством, лишь посожалев — мала порция. Да ещё на троих. Каждому по брикету — вот это да! Мечта!
Домой я пришёл нараскарячку — перестарался с жёсткой. И больше никогда в неё не играл.
…Мироед и на самом деле задумал отомстить мне.
Я несколько дней не виделся с Юркой, а когда застал его дома, то он взглянул на меня как-то искоса и надулся.
— Ты чего? — спросил я. — Нахохленный какой-то…
— Ничего, — неискренне ответил он. — Так…
Но всё же мне удалось его разговорить. Бобынёк с большой обидой обвинил меня: так, как поступил я, друзья не делают. Оказывается, Толька Мироедов под секретом (чтобы избежать разоблачения) рассказал ему, что я совсем недавно при ребятах хвастал, будто лучше всех играю в жёстку, а Юрка вообще слабак и ему, кривоногому, дескать, только конские катыши на дороге пинать.
У Юрки, действительно, ноги были заметно калачом. Но я никогда за это не осуждал и не дразнил его — друг ведь. Да и кривоног он от рахита, перенесённого в детстве.
— И ты поверил этому обманщику? Честное слово — в жизни такого не говорил, — пришлось оправдываться мне.
— Мироед побожился, что ты насмехался, когда я проиграл, помнишь: тридцать один — тридцать четыре?
— Проиграть-то проиграл, это верно, а остальное Мироед свистанул, чтобы нас поссорить, понял? Он жалкий, подлый врун. Неужели я о друге такую бузу брякну? Ты подобное обо мне разве мог бы фукнуть?[239]
— По этому и обиделся. Факт, не мог.
— И я тоже. Никогда. И ни за что. Потому что мы друзья. Настоящие.
Последнее утверждение убедило Бобынька.
— Давай петуха,[240] Гера. Развесил я уши, дурак. Божился он: век свободы не видать и всяко разно. Прости.
Я протянул Бобыньку ладонь, и мы крепко пожали друг другу руки.