Тут он предъявил к бывшим формалистам такие формалистические требования, от которых лет 12 назад у Эйхенбаума и Томашевского загорелись бы от восторга глаза. Мысль Каменева-Горького такая: «поменьше марксизма, побольше формалистического анализа!..» Но формалисты, которых больше десяти лет отучали от формализма, жучили именно за то, что теперь так мило предлагается им в стильной квартире академика Кржижановского за чаем с печеньями, — встретили эту индульгенцию холодно. Эйхенбаум сказал с большим достоинством: «Мы за эти годы отучились так думать (о приемах). И, по существу, потеряли к этому интерес. Отвлеченно говоря, можно было бы создать такую книгу… но…»
— Это была бы халтура… — подхватил Томашевский.
Эйхенбаум: Теперь нам пришлось бы либо пережевывать старые мысли, либо давать новое, не то, не технологию, а другое (т. е. марксизм).
Во всех этих ответах слышалось:
А зачем вы, черны вороны,Очи выклевали мне{2}.
Каменев понял ситуацию. — Ну что же! Не могу же я вас в концентрационный лагерь запереть.
Жирмунский: Мы в последнее время на эти темы не думали. Не случайно не думали, а по какой-то исторической необходимости.
1 декабря. Писал «Искусство перевода». Очень горячо писал. Принял брому, вижу, что не заснуть, пошел к Щепкиной-Куперник, которая угостила меня вишневым вареньем и рассказывала о своем переводе «Much Ado about nothing»[79].
Это навеяло мне сон. Прихожу домой, ложусь. Читаю Ксенофонта Полевого — вдруг звонок по телефону — из «Правды» Лифшиц:
— Убили Кирова!!!!
Все у меня завертелось. О сне, конечно, не могло быть и речи. Какой демонстративно подлый, провокационный поступок — и кто мог его совершить?
Сегодня утром мороз, месяц — последняя четверть — и траурные флаги.
Я пошел утром в 8 часов — бродил по Питеру. У здания бездна автомобилей, окна озарены, на трамваях траурные флаги — и только. Газет не было (газеты вышли только в 3 часа дня). Из «Правды» прилетел на аэроплане Аграновский посмотреть траурный Ленинград. Кирова жалеют все, говорят о нем нежно. Я не спал снова — и, не находя себе места, уехал в Москву.
Москва поражает новизной. Давно ли я был в ней, а вот хожу по новым улицам мимо новых многоэтажных домов и даже не помню, что же здесь было раньше.
5/XII. Вчера я весь день писал и не выходил из своего 114 номера «Национали». Вечером позвонил к Каменевым, и они пригласили меня к себе поужинать. У них я застал Зиновьева, который — как это ни странно — пишет статью… о Пушкине («Пушкин и декабристы»). Изумительна версатильность этих старых партийцев. Я помню то время, когда Зиновьев не удостаивал меня даже кивка головы, когда он был недосягаемым мифом (у нас в Ленинграде), когда он был жирен, одутловат и физически противен. Теперь это сухопарый старик, очень бодрый, веселый, беспрестанно смеющийся очень искренним заливчатым смехом.
А потом мы пошли по Арбату к гробу Кирова. На Театральной площади к Колонному залу очередь: человек тысяч сорок попарно. Каменев приуныл: что делать? Но, к моему удивлению, красноармейцы, составляющие цепь, узнали Каменева и пропустили нас, — нерешительно, как бы против воли. Но нам преградила дорогу другая цепь. Татьяна Ивановна кинулась к начальнику: «это Каменев». Тот встрепенулся и даже пошел проводить нас к парадному ходу Колонного зала. Т.И.: «Что это, Лева, у тебя за скромность такая, сказал бы сам, что ты Каменев». — «У меня не скромность, а гордость, потому что а вдруг он мне скажет: никакого Каменева я знать не знаю». В Колонный зал нас пропустили вне очереди. В нем даже лампочки электрические обтянуты черным крепом. Толпа идет непрерывным потоком, и гэпеушники подгоняют ее: «скорее, скорее, не задерживайте движения!» Промчавшись с такой быстротой мимо гроба, я, конечно, ничего не увидел. Каменев тоже. Мы остановились у лестницы, ведущей на хоры, и стали ждать, не разрешит ли комендант пройти мимо гроба еще раз, чтобы лучше его разглядеть. Коменданта долго искали, нигде не могли найти — процессия проходила мимо нас, и многие узнавали Каменева и не слишком почтительно указывали на него пальцами. Оказалось, Каменев добивался совсем не того, чтобы вновь посмотреть на убитого. Он хотел встать в почетном карауле. Наконец явился комендант и ввел нас в круглую «артистическую» за эстрадой. Там полно чекистов и рабочих, очень печальных, с траурными лицами. Рабочие (ударники) со всех концов страны, в том числе и от Ленинградского завода им. Сталина, стоят посередине комнаты — и каждые 2 минуты из их числа к гробу отряжаются 8 человек почетного караула. Каменев записал и меня. Очень приветливый, улыбающийся, чудесно сложенный чекист, страшно утомленный, раздал нам траурные нарукавники — и мы двинулись в залу. Я стоял слева у ног и отлично видел лицо Кирова. Оно не изменилось, но было ужасающе зелено. Как будто его покрасили в зеленую краску. И Т. к. оно не изменилось, оно было еще страшнее… А толпы шли без конца, без краю: по лестнице, мучительно раскорячившись, ковылял сухоногий на двух костылях, вот женщина с забинтованной головой, будто вырвалась из больницы, вот слепой, которого ведет под руку старуха и плачет. Еле мы протискались против течения вниз. В артистической мы видели Рыклина, Б.П.Кристи и др. Домой я вернулся в 2½ ночи.
20/XII. В «Academia» носятся слухи, что уже 4 дня, как арестован Каменев. Никто ничего определенного не говорит, но по умолчаниям можно заключить, что это так. Неужели он такой негодяй? Неужели он имел какое-нб. отношение к убийству Кирова? В таком случае он лицемер сверхъестественный, Т. к. к гробу Кирова он шел вместе со мною в глубоком горе, негодуя против гнусного убийцы. И притворялся, что занят исключительно литературой. С утра до ночи сидел с профессорами, с академиками — с Оксманом, с Азадовским, толкуя о делах Пушкинского Дома, будущего журнала и проч. Взял у меня статью о Шекспире, которая ему очень понравилась, звонил мне об этой статье ночью — указывал, как переделать ее, спрашивал о радловском переводе «Отелло» — и казалось, весь поглощен своей литературной работой. А между тем…
23/XII. Сейчас говорил с Главлитом — оказывается, мой «Крокодил» запрещен опять. Неужели кончился либерализм 1932 года? Получилась забавная вещь — когда в 1925 году запрещали «Крокодила», говорили: «Там у вас городовой», «кроме того — действие происходит в Петрограде, которого не существует. У нас теперь — Ленинград». Под влиянием этих возражений против «Крокодила» я переделал тексты — у меня получился постовой милиционер, которого Крокодил глотает в Ленинграде. Текст одобрили. Дали художникам иллюстрировать. И Конашевич и Константин Ротов сделали милиционера в современном Ленинграде, и тогда цензура наложила на него свое veto именно за то, что там «Ленинград» и «милиция».
28/XII. Сейчас новая глава в истории «Крокодила». Началась она с того, что все в Детгизе говорили мне: мы с удовольствием напечатаем вашу сказку.
Семашко тоже: «Что ж! Отличная сказка — будем печатать».
«Академия» тоже: мы печатаем без всяких колебаний.
Цензор «Академии» Рубановский разрешил не задумываясь. Около месяца назад прошел неясный слух, будто Волин имеет какие-то возражения против «Крокодила». Слухам не придали значения: Волин был в больнице, Семашко говорил мне: «Пустяки», и я был уверен, что все образуется. Так как сейчас процесс убийц Кирова, Волин головокружительно занят — и поймать его по телефону — вещь почти невозможная. Вчера в Детгизе я наконец дозвонился до него — и он сказал мне, что считает, что «Крокодил» — вещь политическая, что в нем предчувствие Февральской революции, что звери, которые, по «Крокодилу», «мучаются» в Ленинграде, — это буржуи, и проч., и проч., и проч. Все это была такая чепуха, что я окончательно обозлился. Легко рассеять такие фантомы. Сегодня утром в 9 час. я опять позвонил ему. Я, радуясь, что он уступает моим доводам, позвонил Оболенской. Она говорит охрипшим от насморка голосом:
— Вы знаете, неприятная новость: вашего «Крокодила» решили вырезать из книжки ваших «Сказок».
— Кто?
— Волин.
Вчера я закончил свой фельетон о Репине и дал в «Правду». «Правда» фельетон приняла, равно как и другой, тоже написанный в Москве, — «Искусство перевода»{3}. О Репине я написал с самой неинтересной для меня точки зрения — неинтересной, но необходимой для славы Репина в СССР — на тему «Репин — наш!». Эта статья даст возможность громко прославить Репина, а то теперь он все еще на положении нелегального.
29/XII. Домой хочется ужасно. Из-за «Крокодила» я два дня не работаю. Выбился со сна. Сегодня звонил Стецкому в ЦК. «Алексея Ивановича сегодня не будет. Он на заводах. Позвоните его секретарю». Звоню Волину, целый час добивался, стоит на своем. Сегодня буду ловить его в Наркомпросе. Будь оно проклято, то лето в Куоккале, когда я написал «Крокодила». Много горя оно доставило мне. По поводу этого «Крокодила» я был недавно у Эпштейна, он долго не хотел принять меня, я перехватил его по дороге к Бубнову, — он отмахнулся от меня как от докучливого просителя. Я — к Бубнову. «Не может принять. Оставьте ваш телефон, вам сообщат». Я оставил — и жду до сих пор. А прежние обиды, оскорбления, травля в газетах и проч. Черт меня дернул написать «Крокодила».