29/XII. Домой хочется ужасно. Из-за «Крокодила» я два дня не работаю. Выбился со сна. Сегодня звонил Стецкому в ЦК. «Алексея Ивановича сегодня не будет. Он на заводах. Позвоните его секретарю». Звоню Волину, целый час добивался, стоит на своем. Сегодня буду ловить его в Наркомпросе. Будь оно проклято, то лето в Куоккале, когда я написал «Крокодила». Много горя оно доставило мне. По поводу этого «Крокодила» я был недавно у Эпштейна, он долго не хотел принять меня, я перехватил его по дороге к Бубнову, — он отмахнулся от меня как от докучливого просителя. Я — к Бубнову. «Не может принять. Оставьте ваш телефон, вам сообщат». Я оставил — и жду до сих пор. А прежние обиды, оскорбления, травля в газетах и проч. Черт меня дернул написать «Крокодила».
Был у Волина в Наркомпросе.
Сначала учтиво, а потом все грубее он указал мне, что он делает мне личное одолжение, разговаривая со мною по этому поводу, что он очень занят и не имеет возможности посвящать свое время таким пустякам, но все же так и быть — он укажет мне политические дикости и несуразности «Крокодила». Во-первых,
Подбегает постовой:Что за шум? Что за вой?Как ты смеешь тут ходить,По-немецки говорить?
Где же это видано, чтобы в СССР постовые милиционеры запрещали кому бы то ни было разговаривать по-немецки!? Это противоречит всей нашей национальной политике! (А где же это видано, чтобы милиционеры вообще разговаривали с Крокодилами.)
Дальше:
Очень радЛенинград……………………….А яростного гадаДолой из Ленинграда……………………….Они идут на Ленинград……………………….О, бедный, бедный Ленинград.
Ленинград — исторический город, и всякая фантастика о нем будет принята как политический намек. Особенно такие строки:
Там наши братья, как в аду, —В Зоологическом саду.О, этот сад, ужасный сад!Его забыть я был бы рад.Там под бичами палачейНемало мучится зверей, — и пр.
Все это еще месяц назад казалось невинной шуткой, а теперь, после смерти Кирова, звучит иносказательно. И потому…
И потому Семашко, даже не уведомив меня, распорядился вырезать из сборника моих сказок «Крокодила».
От Волина я поехал в ЦК партии. Там тов. Хавинсон (кажется, так?), помощник Стецкого, принял меня ласково, но… Он торопится… он ничего не знает… Он никогда не читал «Крокодила»… Оставьте текст… Я познакомлюсь… Скажу свое мнение.
Я — к Семашке в Детгиз. Семашко несколько смущен. Ведь он уверял, что ни за что не допустит выбросить из «Крокодила» ни строки.
— Да… да… вот какое горе… Но ведь нам надо поскорее… Я распорядился… Изъять «Крокодила»…
— Даже не попытавшись похлопотать о его разрешении?..
— Да… знаете… время такое…
От Семашки я побежал к Ермилову — Ермилов обещал поговорить, но о чем — неизвестно. Советуют обратиться в Союз Писателей, но, конечно, это всё — паллиативы. Единственный, кто мог бы защитить «Крокодила», — Горький. Он сейчас в Москве. Но Крючков не пустит меня к Горькому, мне даже и пробовать страшно. А между тем все эти хлопоты вконец расшатывают мои нервы — я перестал спать, не могу работать. И в самый разгар борьбы — вдруг получаю от М.Б. телеграмму, торопящую меня приехать домой!!!! Я даже не обиделся, я удивился. Человек знает все обстоятельства дела и хочет, чтобы я плюнул на все — и поселился на Кирочной. Ну что ж! Я так и сделаю.
В фельетоне, который я дал «Правде» — «Искусство перевода», — содержатся похвалы издательству «Academia». Их велено убрать. Теперь хвалить «Академию» нельзя — там был Каменев. Между тем накануне ареста Каменева в «Правде» должна была пойти его статейка, рецензия на какие-то мемуары. Она уже была набрана. Сейчас Эфрос рассказал мне, что «Academia» ищет заместителя Каменеву. Были по этому поводу у Горького — главным образом для того, чтобы отвести кандидатуры Лебедева-Полянского и других. Горький обещал противиться этим кандидатурам. Выдвигают какого-то Маниева, служащего в Наркомфине.
31/XII. Сейчас говорил по телефону с Семашко. Так как мне очень хочется домой и я устал от чиновников, от беготни по учреждениям и проч., я решил уступить Волину и дать только первую часть «Крокодила». Позвонил об этом Николаю Александровичу.
А он говорит:
— Я не помню «Крокодила», приду в Детгиз, разберусь. И в результате —
1935
2 января. «Крокодил» запрещен весь. Ибо криминальными считаются даже такие строки:
Очень радЛенинград
и проч. Семашко предложил мне переделать эти криминальные строчки, и кто-то из присутствующих предложил вместо «Ленинград» сказать «Весь наш Град». Выбившись из сил, я достал в Интуристе билет — и к 1-му января был уже дома.
18/I. С изъятием «Крокодила» я примирился вполне. Ну его к черту. Снова пишу о Репине и проклинаю свою бесталанность. Он как живой стоит передо мною во всей своей сложности, а на бумаге изобразить его никак не могу.
Разбираю его письма ко мне{1}: есть замечательные. Но ненависть его к «Совдепии» оттолкнет от него всякого своей необоснованной лютостью…
27/I. Я в Болошеве. Снег и 30–40 ученых (считая и их жен). Царство седых и лысых. Меня выписали в Москву «Всекохудожник»{2} и радиокомитет. 1-й для того, чтобы я прочитал лекцию о Репине, 2-й для того, чтобы я выступил в Колонном зале со своими сказками.
24-го читал я во «Всекохудожнике» о Репине. Читал с огромным успехом — и главное, влюбил в Репина всех слушателей. На эстраде был выставлен очень похожий портрет Ильи Ефимовича, и мне казалось, что он глядит на меня и одобрительно улыбается. Но чуть я кончил, «всекохудожники» устроили пошлейший концерт — и еще более пошлый ужин, который обошелся им не меньше 3-х тысяч рублей казенных денег. В этом концерте и в этом ужине потонуло все впечатление от репинской лекции.
Я и не подозревал, что среда современных художников — такая убогая пошлость. Говорят: хорошо еще, что танцев не было.
На следующий день, 25/I, я обедал в «Национали» и встретил там Мирского. Он сейчас именинник. Горький в двух фельетонах подряд в «Правде» («Литературные забавы») отзывается о нем самым восторженным образом{3}.
— Рады? — спрашиваю Мирского.
— Поликратов перстень{4}, — отвечает он.
Мил он мне чрезвычайно. Широкое образование, искренность, литературный талант, самая нелепая борода, нелепая лысина, костюм хоть и английский, но неряшливый, потертый, обвислый, и особая манера слушать: после всякой фразы собеседника он произносит сочувственно «и-и-и» (горлом поросячий визг), во всем этом есть что-то забавное и родное. Денег у него очень немного, он убежденный демократ, но — от высокородных предков унаследовал гурманство. Разоряется на чревоугодии. Каждый день у швейцара «Национали» оставляет внизу свою убогую шапчонку и подбитое собачьим лаем пальто — и идет в роскошный ресторан, оставляя там не меньше сорока рублей (Т. к. он не только ест, но и пьет), и оставляет на чай 4 рубля лакею и 1 рубль швейцару.
В «Литературных забавах» Горького и в его пре с Заславским есть много фактических ошибок. Так, например, Белинского Горький объявил сыном священника, и проч., и проч., и проч. Но в споре с Заславским Горький прав совершенно{5}: «Бесы» — гениальнейшая вещь из гениальнейших. Заславский возражает ему: «Этак вы потребуете, чтобы мы и нынешних белогвардейцев печатали». А почему бы и нет? Ведь потребовал же Ленин, чтобы мы печатали Аркадия Аверченко «7 ножей в спину революции». Ведь печатали же мы Савинкова, Шульгина, генерала Краснова.
Я сказал об этом Мирскому. У него и у самого было такое возражение, и он обещал сообщить о нем Горькому.
После обеда мы поехали с ним на совещание в «Academia» — первое редакционное совещание после ухода Каменева. Приезжаем: никого. «По случаю смерти Куйбышева». Куйбышев умер!!! О! О! О!
28/I. Из-за похорон Куйбышева в Москве никаких редакционно-издательских дел. Я сдал в «Год XVII» и в «Academia» «Искусство перевода» — и стал хлопотать о машине, чтоб уехать и Болошево. Лишь к 6 часам мне дали… грузовик.
15/III. Меня пишет Игорь Грабарь. С трудом сижу ему каждый день по 3, по 4 часа. Портрет выходит поверхностный и неумный{6}, да и сам Грабарь, трудолюбивая посредственность с огромным талантом к карьеризму, чрезвычайно разочаровал меня. Мы читали во время сеансов «Историю одного города» — и он механически восклицает: