15/III. Меня пишет Игорь Грабарь. С трудом сижу ему каждый день по 3, по 4 часа. Портрет выходит поверхностный и неумный{6}, да и сам Грабарь, трудолюбивая посредственность с огромным талантом к карьеризму, чрезвычайно разочаровал меня. Мы читали во время сеансов «Историю одного города» — и он механически восклицает:
— Это черт знает как здорово!
И все больше рассказывает, сколько ему стоил обед, сколько ему стоил ужин, — и норовит выудить из меня все материалы о Репине.
Сидим мы сегодня, калякаем, ему все не дается мой рот, и вдруг меня зовут к телефону — и сообщают по поручению директора ГИХЛа т. Орлова, что из Москвы пришло распоряжение задержать мою книжку «От двух до пяти» (пятое издание), Т. к. там напечатан «Крокодил». Книжка отпечатана и должна выйти 17-го. Это Волин прочитал в газетах о включении в книжку «Крокодила» и, не видя книжки, распорядился задержать{7}. Получив такое известие, я, конечно, задрожал, побледнел, стал рваться и издательство, чтобы узнать, в чем дело, — а Грабарь требует, чтобы я продолжал позировать и улыбался бы возможно веселее. Я уверен, что с моей книжкой произошло недоразумение, что ее разрешат, и все же — мне было так же трудно улыбаться, как если бы я сидел на железной сковороде.
20/III. Приехал в Москву. Моя книжка «От 2 до 5», запрещенная из-за «Крокодила», нынче Волиным разрешена.
1/IV. Кольцов почему-то советует, чтобы я не видался с Пильняком.
Странная у Пильняка репутация. Живет он очень богато, имеет две машины, мажордома, денег тратит уйму, а откуда эти деньги, неизвестно, Т. к. сочинения его не издаются. Должно, это гонорары от идиотов иностранцев, которые издают его книги.
26/IV. Я уехал из дому — в петергофскую гостиницу «Интернационал». Здесь оказались: Тынянов, Тихонов, Слонимский — вся литературная «верхушка». Тынянов расцеловался со мной, и я, встретив его, тотчас же спросил:
— Ну, сколько Пушкину теперь?
Он виновато ответил:
— Одиннадцать.
Тынянов сейчас пишет «Пушкина», и когда мы виделись последний раз, Пушкину в его романе было семь лет. Тынянов весь заряжен электричеством, острит, сочиняет шуточные стихи, показывает разных людей (новость: поэт Прокофьев). Мы обедали все вчетвером: он очень забавно рассказывал, как он студентом перед самым нашествием белых на Псков бежал в Питер, Т. к. ненавидел белогвардейцев. Его не пустили, он пошел в Реввоенсовет. Там сидел Фабрициус и сказал Тынянову:
— Шляетесь вы тут! Тоже… бежит от белых… Да вы сами белый!
— Как вы смеете меня оскорблять! — закричал Тынянов, придя в бешенство, и Фабрициусу это понравилось. Фабрициус выдал ему пропуск на троих. Это было рассказано высокохудожественно, в рассказ было введено 5–6 побочных действующих лиц, каждое лицо показано как на сцене… Так же артистически рассказал Тынянов, как директор Межрабпома вызвал его к себе в гостиницу для переговоров о пушкинском фильме — и при этом были показаны все действующие лица вплоть до шофера и маленького сына директора.
Третьего дня с Тыняновым произошел характерный случай. К нему подошел хозяин гостиницы и спросил:
— Вы у нас до 1-го?
— Да… до первого, — ответил Тынянов.
— Видите, мне нужно знать, Т. к. у меня есть кандидаты на вашу комнату.
— А разве дольше нельзя? — спросил Тынянов.
— Ну, пожалуй, до третьего, — сказал хозяин.
Через минуту выяснилось, что это недоразумение, что Тынянов имеет право остаться сколько угодно, но он воспринял это дело так, будто его хотят выгнать… Лицо у него стало страдальческим. Через каждые пять минут он снова и снова возвращался к этой теме. Недаром акад. А.С.Орлов назвал его «мимозой, которая сворачивается даже без прикосновения». Очень обрадовал его заголовок сегодняшней (28.IV)[80] газетной статьи: «Восковая персона». — Черт возьми! Мой «Киже» вошел в пословицу, а теперь — «Восковая персона». — В разговоре сегодня он был блестящ, как Герцен. Каскады острот и крылатых слов. Заговорил о Некрасове и стал доказывать, что Горький и Некрасов чрезвычайно схожи.
Глянул на меня: «А вы совсем дедушка Мазай. А мы — зайцы».
Рассказывал, как ему один незнакомец принес рукописи Кюхельбекера — и продавал ему по клочкам. Читал наизусть великолепные стихи Кюхельбекера о трагической судьбе поэтов в России.
12/V. Вчера были у меня Харджиев и Анна Ахматова. Анна Андреевна рассказывает, что она продала в «Советскую литературу» избранные свои стихи, причем у нее потребовали, чтобы:
1. Не было мистицизма.
2. Не было пессимизма.
3. Не было политики.
— Остался один блуд, — говорит она.
Харджиев только что проредактировал вместе с Трениным 1-й том Маяковского. Теперь работает над вторым.
1936
1 января. Лег вчера спать в 7 часов. Встал в три и корплю над ненавистным мне «Принцем и нищим». Перевожу заново вместе с Колей. Коля взял себе вторую половину этой книги, я первую. В этой первой 96 страниц; работа идет очень медленно. Но все же сделано 82. Иная страница отнимает у меня полтора часа и даже больше. А во имя чего я работаю? Сам не знаю. Хочется писать свое, голова так и рвется от мыслей, а приходится тратить все дни на черную батрацкую работу. Почему из писателя я превратился в поденщика? Вот даю себе зарок на новый год — больше до самой смерти не брать никаких окололитературных работ, а только писать повести, статьи, стихи. Ведь это смешно сказать: сказки мои имеют огромный успех, а у меня уже 5 лет нет ни секунды свободной, чтобы написать новую сказку, и я завидую каждому, кто имеет возможность, хоть и бездарно, писать свое.
7 января. Был у меня вчера Тынянов с Вениамином Кавериным. Говорили о поэтах. «Нет поэтов. Пастернак опустошен и пишет черт знает какую ерунду, напр. в „Известиях“{1}. От Ник. Тихонова — ждать нечего».
Много говорил Тынянов о Горьком, который очаровал его сразу. «Горький — человек безвольный, поддающийся чужому влиянию, но человек прелестный, поэтический, великолепный (и в жизни) художник».
9 января. Третьего дня Желдин мне сказал, что 15/I в Москве совещание по детской книге. Большое совещание, созываемое по инициативе ЦК, и что я должен поехать. Когда же писать! Только что было совещание с Косаревым, потом киносовещание, потом — по детской книге. Всякая поездка в Москву стоит мне года жизни, и, узнав о предстоящей поездке, я уже перестал спать за 5 дней до нее. Вчера принял вероналу, а сегодня, спасибо Бобочке, он меня зачитал. Утром я проснулся с чувством величайшей к нему благодарности.
17 января. Конференция детских писателей при ЦК ВЛКСМ. Длится уже два дня. Выехали мы 14-го. На вокзале собралась вся детская литература. Маршак в черной новой шапочке, веселый, моложавый. С ним по перрону ходят Габбе, Пантелеев, Ильин. Вот Лида, вот Т.А.Богданович (ее провожает Шура), вот Тырса. Ждут Ал. Толстого, вот и он с женою. Но он едет не международным, а мягким — в международном не было двух мест в купе, для него и для жены. Иду в вагон: Юрьев и Лили Брик.
Лили Брик рассказывает подробно, как она написала Сталину письмо{2} о трусливом отношении Госиздата к Маяковскому, что Маяковского хотят затереть, замолчать. Написав это письмо, она отложила его на 3 недели. Но чуть она передала письмо, через два дня ей позвонил по телефону т. Ежов (в Ленинград): не может ли она приехать в Москву.
— «4-го буду в Москве». — «Нельзя ли раньше?» — Я взяла билет и приехала 3-го. Меня тотчас же принял Ежов. — «Почему вы раньше не писали в ЦК?» — «Я писала Стецкому, но не получила ответа». — «Я Маяковского люблю, — сказал Ежов. — Но как гнусно его издают, на какой бумаге». — «На это-то я и жалуюсь». — Я знала, что Сталин любит Маяковского. Маяковский читал в Большом театре поэму «Ленин». Сталин хлопал ему, высказывал громко свое восхищение. Это я знала. Но все же было жутко. Я боялась: а вдруг направит дело к Малкину. Но меня направили к Талю, и с ним я говорила больше часу.
В поезде Лебедев, которому сейчас 45 лет, делает гимнастику. Для укрепления мускулов живота и проч. Любовно говорит о боксе.
О совещании не записываю, так как и без записи помню каждое слово. То, за что я бился в течение всех этих лет, теперь осуществилось. У советских детей будут превосходные книги. И будут скоро.
27/I. Сегодня должна была вторично собраться редакция по изданию академического Некрасова. Впервые мы собрались третьего дня: Лебедев-Полянский, Мещеряков, Кирпотин, Лепешинский, Эссен и я на квартире у Эссен. Специально выписали из Ленинграда Евгеньева-Максимова. Да, был еще и Заславский. У всех этих людей в голове есть одна идейка: не изображать Некрасова — боже сохрани — народником, потому что народники, по разъяснениям авторитетных инстанций, не такие близкие нашей эпохе люди, как думалось прежде. То обстоятельство, что Некрасов был поэт, не интересует их нисколько, да и нет у них времени заниматься стихами. Я выступил, сказал, что я белая ворона среди них, — Т. к. для меня Некрасов раньше всего поэт, который велик именно тем, что он — мастер, художник и проч. А если бы Некрасов высказывал те же убеждения в прозе, я никогда не стал бы изучать его и любить его. Настаивал на включении во все наши будущие предисловия и критические статьи — указаний на это — незамеченное ими — обстоятельство. Отнеслись не враждебно, хотя некоторая холодность в отношении ко мне была.