— Потерпи, мой хороший, я скоренько… Вот так вот, подержи руку, вот и славненько, вот и молодец…
Митенька молча подчинялся и смотрел на нее столь внимательно, будто мучительно хотел что-то вспомнить, но, так и не вспомнив, закрывал глаза, и тогда из-под красных, воспаленных век неожиданно выкатывались слезы. Марью они всегда пугали, и она начинала ворковать над Митенькой с удвоенным усердием, гладила его, целовала, но он не отзывался, словно куда-то уходил далеко и не желал возвращаться.
В это утро, уже умытый и обихоженный, переодетый в чистую рубаху, Митенька сам поднялся с постели, дошел, опираясь о стену, до лавки, присел и попросил Марью:
— Иди сюда, рядышком…
Обрадованная Марья присела, взяла его за руку, спросила:
— Полегше стало?
Митенька не ответил, долго молчал, прислонившись головой к теплому плечу Марьи. Вдруг всхлипнул и сказал:
— Жалко мне…
— Кого жалко? — испугалась Марья.
— Всех нас жалко… всех-всех… Мне видеться стало, разное, и я знаю, что так будет, как видится… Страшное…
— Да Бог с тобой, Митя!
— Погоди… Ты никому только не рассказывай, никому, даже маменьке не говори, а тебе я буду рассказывать, мне одному, в самом себе, тяжко носить…
— Да ты о чем речь ведешь? Скажи мне толковей, не пойму я…
— После скажу, мне главно, что не одному знать… А то тяжко… Тяжелей, чем увечность моя теперешняя…
— Митя, не пугай меня, говори сразу!
— Я скажу, только не теперь, как-нибудь после…
Тут застучали двери, послышались голоса — пришли старшие Зулины, а вместе с ними Тихон Трофимович.
Важного гостя усадили в передний угол, подали чай. Из своей светелки спустилась Устинья Климовна, заняла законное место во главе стола и сразу же взяла вожжи в свои руки:
— По какому делу пришел, Тихон Трофимыч? Ты ведь без дела к нам не заглядывашь?
— Без дела, матушка, — отвечал Тихон Трофимович, нисколько не смутившись, — только гулеваны по деревне шарятся, а мне недосуг, вот и хожу — все по делам да по делам…
Тихон Трофимович уже знал про несчастье, приключившееся с Митенькой, и хотел при встрече с Устиньей Климовной посочувствовать ей, но сейчас, увидев, сразу же и понял: не надо никаких сочувствий, лишние они. Старуха — как кремень, ей от чужих слов, пусть и сочувственных, ни жарко, ни холодно. Потому и не стал крутить-вертеть словами, а сразу же и выложил — какая нужда привела к Зулиным:
— Договаривались мы, матушка, как помнишь, обоз снарядить и по рукам ударили, да я вот замешкался, потому как сам не знал — куда мне потребуется. Теперь все уладилось — до Тюмени надо ехать и важный груз обратно доставить; до Тюмени, само собой, тоже с грузом, чтобы порожними не кататься. Вот и пришел спросить — договор наш в силе?
— Долго ты, однако, собирался, мы уж тут всем наотказывали.
Тихон Трофимович развел руками — мол, возразить нечего. Устинья Климовна глянула на сыновей: что скажете?
— Оно, конешно, подряд знатный, — неторопливо заговорил Иван, — да только не можем мы все-то ехать. Митенька — хворый, а из нас кому-то дома надо остаться.
— Ты и останешься, — решила Устинья Климовна.
— Тогда со стороны кого-то подряжать придется.
— Со стороны не надо, а вот сват, сказывали, из извоза вернулся. С им и потолкуйте завтра.
— Да чего уж, матушка, оттягивать, — вмешался Тихон Трофимович, — давай тут и решим, не сходя с места. Сбегать бы к Коровиным, позвать Захара, пусть сюда подойдет.
Послали Марью. Та скоренько оделась и ушла.
Захар был дома. Только что привез из-за Уени стог сена и перекидал его на поветь. Выслушав дочь, он не стал распрягать коня и, разбирая вожжи, сказал:
— Я к сватам поехал, а ты зайди, посиди с матерью, переживает она. Поворкуйте там по-бабьи. Да и малые соскучились. Зайди, зайди…
Едва только Марья переступила порог, как в доме поднялся радостный визг и писк. Младшие облепили старшуху, ластились к ней, а она едва успевала их гладить по головенкам, стараясь никого не пропустить. Мать подождала, когда схлынет первая радость, обняла дочь, поцеловала.
— Раздевайся, проходи, доченька…
В родительском доме Марья пробыла до полудня. Разговаривала с матерью, игралась с младшими и, отобедав вместе со всеми, засобиралась.
— Посидела бы еще, — уговаривала мать.
— Да нет, пора уже, и так замешкалась, — Марья глянула в окно, где уже истаивал солнечный свет короткого зимнего дня, — вон и тятя приехал…
— И посиди, отец тоже по тебе наскучался. Если с дюжевским обозом подрядился, когда теперь увидетесь.
Марья послушалась и осталась. Захар, отправив парнишек распрягать коня, сел за стол, похлебал горячего супа, но видно было, что через силу, и скоро отложил ложку. Заговорил, напрямую не обращаясь ни к жене, ни к дочери, а как бы сам с собой:
— До Тюмени с дюжевским обозом пойдем, я и сваты, — и тут же, без всякого перехода, выложил: — Эх, Марья-Марья, не повезло тебе, поглядел я на зятя-то… Не обижают хоть тебя там? Порядки-то у их монастырские…
— Да что ты, тятя! Они мне, как родные! А Митя… Выздоровеет! Я его выхожу, еще посмотрите!
И столько было звонкой уверенности в голосе, так Марья счастливо улыбалась, глядя на родителей чистыми глазами, что Захару только и оставалось, что тряхнуть головой и перевести разговор на домашние дела.
10
Обоз отправляли через два дня.
Утро выдалось морозным и ярким. Пар от коней, пронизанный солнечным светом, будто золотился. Поскрипывали полозья саней. Мужики незлобиво пошумливали на своих лошадок и в последний раз проверяли, расправляли упряжь. Путь им предстоял сначала до Томска, где надо было взять груз, а после — до самой Тюмени и обратно. Сотни верст по бесконечному тракту, на котором может случиться любая неожиданность. У Тихона Трофимовича под ложечкой сосала неосознанная тревога, и он знал по опыту, что не пройдет она до тех пор, пока не прибудет долгожданный груз в целости и сохранности.
— Ты сомнений не держи, Тихон Трофимыч, — говорил на прощанье Боровой, — все в нерушимости доставим. После царевой службы твоя для меня — семечки, только поплевывай.
— Гляди, не проплюйся.
— Не, мы ученые, битые да ломаные, нам палец в рот не клади — откусим! Ну, до свиданьица.
— С Богом! — отвечал Тихон Трофимович.
Обоз неторопливо тронулся, выполз за околицу Огневой Заимки и скоро истончился, растаял в сверкающей белизне окоема, обозначаясь лишь дальними-дальними, едва различимыми голосами колокольчиков.
Вот и они стихли.