иначе, – она вздохнула, – но сегодня…
Она повторила почти в отчаянье:
– Слишком поздно! Слишком поздно!
Талвощ не уходил ещё.
– Панна Дорота, – сказал он, – словцо, французы у нас не осядут, о самом короле даже не знаю, сумеем ли мы выжить с ним, а он с нами. Придёт, может, час, когда вам помощь будет нужна. Вы знаете, где меня искать.
Дорота подала ему руку и грустно шепнула:
– Бог заплатит.
А затем, изменяя разговор, добавила:
– Что делает принцесса?
– Иногда плачет, иногда заблуждается, – отвечал Талвощ. – Крайчина и её подруги утверждают и живут надеждой, что король на ней жениться.
Заглобянка рассмеялась.
– А! – прервала она. – Кто ей добра желает, тот подобные мысли должен выбить из головы. Король содрогается от одного воспоминания о ней. Не женится никогда ни на ней, может, ни на какой другой. Люди ему обрисовали принцессу, как опасную отравительницу и ведьму. Знает, что ей около пятидесяти лет, а он…
Махнула рукой в воздухе.
– Заранее её приготовьте к тому, чтобы не заблуждалась, – прибавила Дося. – Снабдят приданым её и отправят куда-нибудь в Мазовию. Никто не обделит её. Бедная сирота, сестра, брат, страна, опекуны, все её оставляют.
– Поговорим о вас, не о ней, – прервал Талвощ, который предвидел, что должен будет расстаться с Досей. – Двор навсегда в Неполомицах остаться не может, вернётся в конце концов в Краков, вы там показаться не можете, что сделаете с собой?
Заглобянка равнодушно передёрнула плечами.
– Как если бы в этом большом Кракове, – сказала она, – или в предместьях не было для меня угла? Скроюсь куда-нибудь от людских глаз.
– А что же это будет за жизнь? – спросил литвин.
– Спроси, как она сейчас? – прервала его Дося, речь которой, слова, звук голоса поведали, что счастливой вовсе не была.
Взглянула на ночное небо, на котором светились ясные звёзды. Холодная, спокойная весенняя ночь какой-то неполной тишиной убаюкивала мир ко сну. Вдалеке слышалось кваканье жаб, какой-то таинственный шелест леса, какой-то шёпот ветра и приглушённое щебетание птиц.
Дося объяла глазами горизонт, подала руку Талвощу.
– Будь здоров! – шепнула она невыразительным голосом. – Не думай обо мне.
И побежала назад к замку.
* * *
В Кракове очень хорошо знали, что делалось в Неполомицах, почти каждый день кто-нибудь туда ехал или оттуда прибывал, но до принцессы Анны доходили только те новости, которые заботливый о ней двор допускал.
Никто из тех, что, как Соликовский или епископ хелмский, ясней видели положение, не смел разочаровывать Анну и приносить ей вести, которые бы её опечалили.
Все видели, что этот брак, которым ещё заблуждались, если бы даже был возможен, был бы очень несчастливым.
Узнавали всё больше этого герцога Анжуйского, который издалека казался рыцарским панычем, а вблизи был испорченным мальчиком, который шутил над всем, а сам нуждался только в забавах и развлечениях. Этими тут трудно было его обеспечить.
Французы убывали, когда пребывание в Польше представлялось для них всё более трудным, забывая о пане, убегали, когда только могли; с поляками ни поговорить, ни понять, ни к их обычаям привыкнуть не мог Генрих.
Тенчинский, ближайший к королю, самый милый ему, может, был слишком благородным, слишком достойным юношей, чтобы мог с ним быть на стопе полного доверия.
С ослеплением и какой-то почти детской простотой подкоморий короля представлял его себе и делал совершенно иным и лучше, чем был в действительности.
Сколько бы раз король с чем-нибудь непутёвым невольно не выдавал себя, Тенчинский не принимал этого всерьёз, а, делаясь серьёзным, вынуждал Генриха к возвращению.
С этим своим подкоморием король был, как со всеми поляками, не доверяющим и осторожным. Лгал попросту, чтобы от него избавиться и выдавать ему себя иным, чем был.
Поэтому также Тенчинский, всякий раз, когда речь была о короле, горячо его брал в защиту, превозносил его качества, объяснял его, ручался за него.
Вечерами обычно подкоморий провожал аж до постели, король при нём раздевался, ложился спать.
Тенчинский сидел, пока тот не засыпал, задвигал занавески королевского ложа и уходил спокойный.
После его ухода, когда не было опасения, что он вернётся, Генрих вставал, заново одевался, прибегали французы, зажигали свет, приносили карты, собирались фавориты, запирали дверь и начинались ночные оргии, банкеты, забавы, о которых один подкоморий не знал.
Кто-то открыл это Тенчинскому, но тот не хотел верить, чтобы король принимал участие в ночных развлечениях – перекладывал это на легкомысленную молодёжь. А так как никакой власти над ней не имел, совсем с этим справиться не мог.
Это происходило в замке почти под боком принцессы, которая также была неосведомлённой родом жизни, какой вёл нареченный.
Она знала только, что он очень любил мать, что писал ей часто, и имел от неё новости, что для этой корреспонденции закрывался, что скучал немного по Франции.
Частым гостем равно у короля, как у принцессы бывал тот карлик Крассовский, которому приписывали, что он первый Екатерине Медичи подал мысль стараться о польском троне для сына.
Крассовский был горд этим и остался в Польше, дабы это своё дело довести до конца. Мечтал он о женитьбе Генриха, находя, что это могло укрепить его на троне.
Рассудительный, живой, остроумный Крассовский, которому хватало товарищеских качеств, не видел ничего ясно, лгал сам себе.
То, чего желал, выдавалось ему возможным, заблуждался, и наконец, ему казалось, что он тут ещё деятельным должен быть и, может, докончить, что начал.
Таким образом, почти беспрестанно кружил между королём и Анной, донося ему, что делалось у неё, ей – что видел на дворе Генриха. Достаточно ловкий король, чтобы оценить карла и суметь этим воспользоваться, прислуживался Крассовским и попросту лгал перед ним.
Когда ему было нужно что-нибудь занести Анне, ему это поверял; когда хотелось о чём-то узнать, из него добывал. Крассовский в доброй вере, думая, что служит своей идее, был инструментом в руке Генриха.
Он представлялся ему очень полезным, потому что в доброй вере, что только услышал, доносил и указывал королю, как и от чего он должен был защищаться.
Частый гость у принцессы, Крассовский там очень старался удержать её и дам-подружек в том заблуждении, что брак должен совершиться.
А так как почти всё было разрешено, часто настаивал, чтобы король думал о женитьбе.
Генрих не хотел его выводить из заблуждения, не говорил прямо, отделывался двусмысленностями.
– А ты невыносимый зануда! – говорил он карлу. – Разве не видишь, что мы тут ещё вздохнуть не имели времени и вовсе о приготовлениях к свадьбе думать не могли? Всё приходит впору тем, что умеют ждать! – кончил