— Возьмешь меня замуж, Давид?
Маргулиес засмеялся.
— Хорошенькое дело! Почему я тебя должен брать, а не ты меня? — зашепелявил он. — А ты меня возьмешь?
Два прямых тонких луча военных прожекторов, исходящих из одной точки, двигались по звездному циферблату неба. Как будто бы звездные часы отставали и приходилось переставлять стрелки.
Время шло к рассвету.
Мистер Рай Руп не спал. Он страдал старческой бессонницей. По ночам он работал. Стучала маленькая дорожная пишущая машинка. Но в комнате было слишком душно.
В войлочных клетчатых туфлях и пижаме мистер Рай Руп выходил на террасу коттеджа и смотрел на далекую низкую панораму строительства.
Ночью она была неузнаваема. Она вся сверкала, дышала огнями, светами, громами, дымами, фантастическими строениями.
Старческое воображение заселяло ее и застраивало по своему вкусу.
Это был воображаемый портовый город. Это были — бары, дансинги, кафе, трубы пароходов, скрежет погрузки, перестук буферов на высоких эстакадах, светящиеся башни ратуши.
Разноцветные огни горели в стаканах, воспламеняя жажду.
Светофоры висели над перекрестками. Они висели, как ящики фокусников, как маленькие трехъярусные китайские пагоды.
Разноцветные шарики прыгали из отделения в отделение, волшебно меняя цвета. Желтый превращался в зеленый, зеленый в красный.
Шумела роскошно озаренная толпа, неслась слабая музыка. Отдаленно звучал весь этот мощный симфонический оркестр огней, запахов, движения, страстей.
Теплый, жаркий ветер порывисто дул в ресницы Рай Рупа.
Плыла лунная, звездная ночь.
— Вавилон… Вавилон…
Терраса плыла, как палуба. Рай Руп медленно отплывал…
— Горе тебе, Вавилон!
Ему стало страшно. Он всегда теперь испытывал по ночам страх. Это было сознание неизбежной, а главное — близкой смерти. Ну — десять, пятнадцать лет… Ну — семнадцать!
А потом!.
LXV
На хрупком овальном столике лежал аккуратно развернутый иллюстрированный журнал. Стояла начатая бутылка коньяку, маленькая рюмочка. Хорошая темно-красная прямая трубка Дунгиль и жестянка табаку, оставленные на странице журнала, были так желто и рельефно освещены шелковой настольной лампой, что выглядели великолепно оттиснутой цветной рекламой табачной фирмы.
В воздухе стоял приятный запах кепстена.
Фома Егорович, не переставая ерошить и взбивать волосы, сел к столу и положил локти на журнал.
Он давил пальцами голову. Он давил локтями все зти вещи, так наглядно и глянцево, с синим отливом, оттиснутые на меловой скрипучей бумаге. Теперь они были недоступны. Они были враждебны и холодны.
Чем недоступнее были они, тем казались совершеннее, наглядней и натуральней.
К ним легко можно было бы протянуть руку, коснуться их, взять, но пальцы натыкались на скользкую поверхность бумаги.
Горела, и гасла, и снова разгоралась, как папироса, лампа. Блестело вишневое выпуклое дерево трубки. Качались в такт два уровня коньяку: низкий уровень рюмки и высокий — бутылки.
И все это было лишено содержания.
Это была пустота, организованная в раскрашенные формы посуды, мебели, степ, материй, чемоданов.
Молодость, жизнь, Мэгги, холодильник, коттедж…
Все было кончено.
Фома Егорович выпил подряд шесть рюмочек коньяку, но это было каплей в море.
Он тогда стал наливать коньяк в алюминиевый стаканчик бритвенного прибора. Коньяк имел вкус мыла и шоколада.
Разбрасывая по комнате вещи и книги, Фома Егорович вытащил из чемодана стеклянную пробирку с таблетками морфия.
Отбитый край пробирки обрезал ему палец. Он сосал его по детской привычке.
Пробирка с двумя вывалившимися из нее таблетками лежала на листе журнала, так желто и рельефно освещенная лампой, что казалась великолепно оттиснутой рекламой аптекарской фирмы.
Стиснув зубы, Фома Егорович пил стаканчик за стаканчиком и совершенно не пьянел. Потом хмель ударил ему в голову сразу и оглушил его.
Гаснущая лампа длинно и безостановочно протекала в его глазах и все никак не могла протечь или остановиться.
Фома Егорович выбежал из номера в коридор. У него в руке дрожала газета.
Отель спал.
Иногда лампочки в коридорах начинали гаснуть.
Они медленно гасли, перспективно отражаясь в черных окнах квадратного сечения. Свет, теряя силу, переходил из тона в тон, от ярко-белого до темно-малинового, лишенного лучей.
Наконец, он гас.
Тогда окна почерневших коридоров сразу озарялись снаружи.
В них проникали лучи прожекторов и строительных ламп. Свет ложился резкими, длинными клетчатыми косяками. Он ломался на углах и ступенях лестниц. Повисшие флаги портьер мертво и сонно висели в его зеркальном сиянии.
Из номеров явственнее слышались храп, сонное бормотание, трудные вздохи, звон и хруст пружинных матрасов под ударами гальванически переворачивающихся тел.
Через некоторое время лампочки начинали снова разгораться, переходя в обратном порядке из тона в тон, от темно-малинового, лишенного лучей, до ярко-белого, ослепительного накала.
Лампочки гасли, и разгорались, и опять гасли, как раскуриваемые во тьме папиросы.
Временная электростанция дышала затрудненными, неровными вздохами маховика, преодолевающего мертвую точку.
Лампочки разгорались и гасли.
Фома Егорович бегал по коридорам, подымался и спускался по лестницам, останавливался перед окнами, садился на ступени.
У каждого источника света он подносил газету к глазам и читал одну и ту же телеграмму:
«КРАХ АМЕРИКАНСКОГО БАНКА.
Нью-Йорк, 28 мая. Эпидемия банкротств по всей Америке продолжается. Крупнейший банк „Коммершиэл компани“ в Чикаго, сумма вкладов которого составляет 30 млн. долларов, вчера прекратил платежи. Председатель правления и главный директор покончили с собой. Заведующий отделом кредитов арестован. Ведется следствие.»
— Мои деньги… — бормотал Фома Егорович. — Мои деньги…
По коридорам, по лестницам, то на свету, то во тьме, шли люди. Люди шли на работу и с работы.
Фома Егорович подбегал к знакомым и незнакомым.
— Я извиняюсь… Товарищ… Одну минуточку, — говорил Фома Егорович, протягивая дрожащую газету. — Я не очень хорошо читаю по-русски. Быть может, вы мне поможете… Это недоразумение… Я вас уверяю честным словом, что это невозможная вещь…
Некоторые торопились, извинялись. Некоторые останавливались и с любопытством брали газету.
— Где? Что? Ах, этот харьковский рекорд? Триста шесть замесов? Прошлогодний снег. Сегодня у нас на шестом участке всадили четыреста двадцать девять. А что? Вы тоже считаете, что это невозможно?
Фома Егорович поворачивался направо и налево. Он дышал спиртом. Он подходил, и отходил, и возвращался назад. Он не мог устоять на месте. Он страшно шатался, почти падал.
— Нет, нет! Это не то. Это не там. Читайте телеграмму из Нью-Йорка.
Он растягивал на себе резиновые подтяжки. Он их крутил. Он ими щелкал.
— Читайте, товарищ, телеграмму из Америки. Вот эту, вот эту.
— Ах, опять крах! — разочарованно говорил спрошенный.
— Что написано? Что тут написано, прошу вас, прочтите громко.
— Да что ж написано? Ничего интересного. Ну — крах. Ну — в Чикаго. Ну-«Коммершиэл компани». Ну — пропали вклады. Ну — покончили с собой… Спокойной ночи. Надо спать. Извините. Скоро утро. Идите спать.
Фома Егорович стучал кулаками в номер Маргулиеса, В номере было темно. Никто не отзывался.
Фома Егорович вернулся к себе.
С механической тщательностью стал он уничтожать вокруг себя вещи.
Он начал с журнала.
Он рвал страницу за страницей и бросал на пол. Падали, крутясь, пароходы, пальмы, автомобили, коттеджи, костюмы, часы, ракеты, зонтики, трости, запонки, часы, папиросы, таблетки.
Крутясь, стлалась по полу и навсегда уходила под кровать золотистая шевелюра Мэгги, ее румяные овощи, ее булки, лимоны и ветчина, ее открытый для поцелуя рот, ее простенькое, недорогое, полосатое платье.
Когда ни одного листка, ни одной воображаемой вещи больше не осталось, Фома Егорович взялся за настоящие вещи.
Он ломал карандаши, плющил каблуками бритвенные принадлежности, бил рюмки и стаканы, рвал на тонкие полосы простыни, раздирал стулья и их обломками крушил зеркальный шкаф.
Вещи бежали от него, как филистимляне. Он их крушил ослиной челюстью стула.
Он разил своих врагов с такой лаконической меткостью и с такими длинными паузами, что шум, слышавшийся в его комнате, не производил впечатления эксцесса. Он не привлек ничьего внимания.
Пот лился по его горячему лицу. Голова кружилась. Он терял равновесие. Он падал. Ему было плохо, душно. Он выбил стекло и повалился на кровать.