Устин в эту ночь не спал. Ходил по дому, умывался несколько раз и всё не мог успокоиться. Несколько месяцев ждал он этого известия. С таким нетерпением он ждал двадцать пять лет назад встречи с Февроньей. Февронья Кузькиной стала. Но любовь, томительность ожиданий до сих пор не забылись и как-то невольно вспомнились в эту ночь. Устин подошёл к окну, упёрся в стекло. Напротив, в доме Кузьмы Ивановича живёт Февронья. Устин видел её сейчас не костлявой старухой, а прежней красавицей — статной, румяной, до колен коса. Лежит Февронья на постели с Кузькой, а он — лысый, старый, как сейчас, обнимает её.
Скрипнул зубами Устин и отошёл от окна.
— Пошто она нонче-то видится мне? Эх, Февря, Февря…
Четверть века прошло. Все равно не забыть.
— Устинушка, родненький, маешься што? Ладно всё будет. Ложись. Утро вечера мудренее.
Устин молчал.
— Хошь, погадаю тебе? — Не дождавшись ответа, Матрёна вылезла из постели, набросила шаль, кряхтя прошла в сени. Вернулась с поленом.
— Смотри, Устинушка, како мне досталось. Ровное… Гладкое, без сучков. Счастье тебе будет завтра.
— Это я без тебя знаю. Ты мне скажи, сколь его будет, счастья-то? За сколь дён с банком смогу рассчитаться?
Хотел выругать Матрёну, но неожиданно для себя, на зло Февре и Кузьме, похлопал её по спине, ущипнул за тугое плечо. Прозрачная дымка затянула глаза Матрёны.
— Устинушка, родненький… — прижалась к его груди.
Давно ждала этой ласки Матрёна.
Таежная дорога вьется, виляет, как Устинова жизнь. Дошла до скалы, свернула в сторону и, змеясь между пихт, спустилась в ложок, синей лентой проструилась по руслу и снова в сторону, опять на хребет.
Стучали подковы по крепкому утреннему чарыму. Поскрипывали полозья расписной кошевы. Розовая заря висела над громадами заснеженных гольцов. На душе у Устина сегодня праздник. Откинув воротник тулупа, подставляя морозному ветру лицо, он повернулся к Павлу Павловичу и сказал вроде негромко, но на морозе каждое слово звенит.
— Так-то оно. Сёдни, Пал Палыч, плачу первый взнос твоему банку. Месяц пройдет, два от силы, и начисто рассчитаюсь, а тогда… Приезжайте ко мне летом. Паровую машину на шахте поставлю. Едешь тайгой, а она — гу-у-у… Откуда в тайге гудок? Устинова шахта гудит. Дом буду каменный строить. Навечно. На Богомдарованный тоже машину куплю. Сколь, Пал Палыч, вам в банке то платят?
— Триста.
— За месяц?
— В год.
— Не жирно. — И сразу на «ты». Будто младшему — Переходи ко мне. Вдвое буду платить. Мне нужен такой человек, штоб все банковские махинации знал. Дом тебе выстрою, лошадей подарю. По рукам?
— Подумаю.
— Думай, да только поскорей. Я шибко ждать не люблю. Э-э, никак Сёмша уж и мыть начал? Молодец!
Гусёвка развернулась у тех кустов, где две недели назад стояла Арина и с тоской смотрела на Симеоновы окна. Впереди шахта. Ванюшка стоял возле груды песков с ружьем на ремне. Возчик подогнал лошадь с опалубком, нагреб пески и захлопнул глухую крышку. Ванюшка защелкнул замок: везти на промывку далеко, как бы возчики не украли золото.
— Молодец, — похвалил Устин и подвел Павла Павловича к шахте. — Посмотри, какие пески. Сахар, а не пески. Хоть чичас на базар. А золота в них… Ванюшка, анженер где?
— В шахте сидит. Забойщиков подгоняет.
— Молодец. Пал Палыч, пошли на промывалку.
Поднялось солнце. Заискрились, заголубели дороги.
Краснотал у ручья надел серебристые серьги. Как пуховые птенцы повисли они на ветвях, Любо Устину.
Звонкая, говорливая бежала по колоде вода. Симеон открыл замок на крышке опалубка и красная галька с глиной повалилась на колоду, как пшеница из распоротого мешка.
— Посмотри, Пал Палыч, какие песочки, — не мог нахвалиться Устин.
А по дороге мчалась вторая гусёвка. Огнями мелькали в просветы кустов рыжие кони. И кошева рыжая, обитая телячьей кожей. С разлету осадил лошадей кучер. Ледяные искры брызнули из-под копыт. Вылез Кузьма Иванович, сухонький, сгорбленный, в лисьей мохнатой шапке и прямо к Устину.
— Бог на помощь, суседушка.
— Спасибо на добром слове.
— Что ж ты меня на праздник свой не позвал? Неладно забывать старых друзей. Не в обычае это. Твоя радость и мне душу греет. Я о радости человечьей завсегда бога молю.
Устин усмехнулся одними губами.
— Твоими молитвами только и жив. Не ты б… обовшивел, поди, — хотел ввернуть слово покрепче, но слишком празднично на душе.
— Злобишься всё. Беса тешишь, Устин.
— Есть за што.
— Может, и было. Прости, как и я всё простил. И за мельницу зла на тебя не таю. Видит бог — не таю. Што было, Устин, то быльём поросло. На месте чертополоха клевер расцвёл. К гробовой доске мы, Устин, подходим. Скоро нам с тобой перед всевышним стоять, и надо, штоб в сердце не было скверны.
— Што правда, то правда, — согласился Устин.
— Я вот, к примеру, очистил сердце, и тебе надо очистить. Бог-то тебя возлюбил, Устин. Смотри, каку махину в руки тебе доверил.
Прищурившись, прикрывая глаза от яркого света, осмотрелся вокруг Кузьма. Увидел — дом за стеклянной верандой, шахту, рабочих у шахты, у промывалки. Вздохнул.
— Много тебе дал господь, много и спросит. Сам посуди, из всего рогачёвского рода тебе одному такая власть дадена над людями. Тебя одного всевышний осыпал такими щедротами. Верно я говорю?
Устин снял шапку. Перекрестился. Сказал уклончиво:
— Не обидел господь.
— То-то. И ты его не обидь, Устин. Молебен надо служить.
«Ишь, подлюга. Так и тянется в кошельку», — подумал Устин. Но кругом были рабочие. Может, слышали весь разговор. Ответил:
— Служи, — и хотел отойти, но Кузьма Иванович удержал его.
— Свобода пришла, Устин. Кончилось гонение на молящихся двуперстием, а во всём нашем краю нет ни одной церкви истинной веры. И место есть подходящее за селом, на бугре, где сосны растут. Поставить бы там белокаменную церковь, штоб на всё село благовест разливался.
— Хорошо б, — поддержал Симеон.
— Куда бы лучше, — ещё громче заговорил ободренный Кузьма Иванович. — Так вот я и грежу: идут рогачёвцы в белокаменный храм и славят Устина Силантьевича, чьим радением воздвигнут сей храм.
Теснее становится круг рабочих. Среди них кержаки-рогачёвцы. Они одобрительным перешептыванием встречают слова Кузьмы Ивановича. Среди рабочих и пришлые: каменщики, плотники, маляры. Нужда загнала их на прииск, а постройка церкви даст работу по специальности. Они тоже одобрительно кивают головами.
«Гм. Ишь, как подъехал», — хмурит брови Устин, а Кузьма Иванович продолжает:
— На Руси каждое дело молитвой начинается, молитвой кончается, а молясь православный обет дает: кто свечу богу сулит, кто ризу к иконе. По кораблю и плаванье.
Нахмурил брови Устин, поджал губы. Развел Кузьма Иванович руками, словно винился.
— Да рази тебе, Устин, такую церкву построить? Рази такую махину денег собрать?
— Где там, — сочувственно завздыхали вокруг.
— А ты мои деньги считал? — озлился Устин. — Дай только банку долг заплатить, а там… Там видно будет. — Не то отказался, не то пообещал и сказал назидательно — Так-то, Кузьма Иваныч, храни молитву в сердце своём, как учили нас с тобой отцы наши.
Но мысль о церкви прельщала Устина. Он видел себя, Симеона, Матрёну с Ванюшкой, стоящими у самого амвона. Священник, в шитых золотом ризах, кадил на иконы, а затем на Устина и возглашал:
«Создателю храма сего, Устину Силантьевичу Рогачёву, многие лета…»
Односельчане крестились, кланялись и нараспев повторяли: «Мно-огие лета…»
…Весь день ярко светило солнце и такое же чистое, словно умытое, закатилось за громаду гольцов. Вылез из шахты инженер, усталый, обляпанный глиной. Подошёл к Устину.
— Всё, Устин Силантьевич. Добили шахту. Последнюю бадью песков выдали на-гора.
— Последнюю? Ну и славу богу. Есть, поди, хочешь?
— Успею. Эй, на промывалке! Зажигайте костры. Как, хозяин, сами будете съемку делать?
— Давай уж доводи до конца и снимай с Сёмшей, а я со стороны на вас погляжу. Ванюшка, беги к кошеве, там у меня жестяная банка под золото. Да смотри осторожней: мошну из банки не вырони.
Синеватый сумрак скрыл кусты краснотала с серёжками, скрыл деревья, слил их в одну зубчатую чёрную стену. Вспыхнули костры у промывалки, вспыхнули заготовленные факелы, красным отблеском подернулся снег.
Симеон с инженером, забравшись в колоду, гребками буторили породу. Пенилась вода возле ног. Всё меньше и меньше становилось гальки в колоде. Проглянула чёрная полоска шлиха.
Безмолвно стояли приискатели. Вокруг — тайга, высокая, чёрная. Костры освещали её мерцающим, трепетным светом. Красные отсветы бегали по ветвям. Ожила тайга, шевелилась, тянулась к колоде: ей тоже любопытно увидеть золото, узнать, что добыли люди у неё под корнями.