Старшинка навис над колодой рядом с Симеоном. Тот толкает его то плечом, то локтем.
— Сторонись… Не мешай…
Отпрянет старшинка. А тут инженер толкает:
— Эй, борода, берегись, а то оторву нечаянно голову вместе с ушами.
Старшинка опять сторонится. Но только чуть-чуть.
— Господин анженер, дозвольте поближе его посмотреть. Мы ж его добывали своими руками. Оно же нам вроде дитя, — и снова нависает над колодой.
Скажи ты, тысячи раз эту съемку видал, сотни раз сам сполоски делал. Кажись, надоело, как кособрюхая баба, а чуть съемка, опять тянет поближе к колоде, как к полюбовнице на свиданку.
— И золото не твоё, а трепетно…
— Как дите родное идешь посмотреть. Посмотришь да и отдашь в чужие руки…
— То-то и оно.
Тот не таёжник, тот не старатель, кто может равнодушно пить чай, когда на промывке идёт съемка золота. Да к тому же ещё первая съемка!
— Смотри, смотри, блестит, кажись, — толкнул соседа старшинка.
— Бленд[12], видать, — ответил сосед.
— Эй, борода, примерзнешь к колоде, — вновь закричал инженер на старшинку. Но закричал беззлобно, его самого лихорадило от ожидания.
— Сёмша-то шпиртом споласкивал, — шепнул. Кузьма Иванович. В торжественной тишине нельзя говорить в полный голос.
— Баловство, — так же шёпотом ответил Устин. Поднес факел к самой воде, остановил инженера — Погодь! Немного породы осталось, — обернулся к Кузьме Ивановичу. — Начинай молебен служить. Самоё время.
Ночь. Темная. Звездная. Хрустит под ногами наст. Пламя костров столбами поднимается к небу, и кажется, будто этот далёкий, усеянный звёздами свод держится на золотых колоннах костров.
Тихо журчит по колоде вода.
У промывалки поставлен маленький столик, покрытый чистой скатертью. На столике — тяжёлый складень — трехстворчатая литая икона. Тихо, но торжественно, душевно звучит голос Кузьмы Ивановича.
— И ныне и присно и во веки веков…
Молятся все — расейские, кержаки и даже пленный австриец. Все заворожены тишиной звёздной ночи, торжественностью минуты, венчавшей многомесячный труд.
Устину, хотелось, чтоб молебен тянулся как можно дольше. Он упивался своим торжеством.
— Аминь! — провозгласил Кузьма Иванович и стал снимать с себя белые холщовые ризы.
Устину, Павлу Павловичу и Кузьме Ивановичу принесли стулья. Они сели у самой колоды, под факелами. Симеон, подняв голенища болотных сапог, встал на колени на днище колоды и осторожно шевелил чёрный шлих деревянным гребком.
Последние струйки шлиха скрылись в конце колоды. Колода пуста!
Золота — ни крупинки!
Павел Павлович по-утиному крякнул. Удивленно развёл руками. Вспомнились байки бывалых старателей. «Есть такие ловкачи, не приведи господь. Начнет съемку делать — хочь пуд ему сыпь на колоду, пробуторит— и хочь бы одна золотинка».
Но слишком растерян Симеон, удивлён инженер. Чувствуется, что случилось непредвиденное. Несчастье случилось.
Сбросив варежки, Устин нагнулся над колодой, зашарил руками по днищу. Прозрачна вода. Ярок свет факелов. Иголку можно увидеть в колоде, а Устин искал золото. Искал, а глаза округлялись всё больше, руки тряслись всё сильнее.
Семь лет назад Устин запродал урожай на корню. Получил задаток — коровёнку купил, бабе обновки к Спасу, и все ходил любоваться на хлеб. Стеной стоял он над полем. Колосья, как рашпили золотые. Устин ходил вокруг поля, слушал, как тинькали в хлебах куропатки, клохтали тетёрки и не сердился на них. Всем хлебушка хватит. Смотри, какой уродился.
Растирая на ладони колосья и, пересчитывая зерна, повторял: «Всем нонче хлебушка хватит».
Всего полчаса хлестал град. Вместо золотой, переливающейся на солнце стены — чёрная грязь на поле и серая крупка градин по бороздам. Будто и не сеял в этом году Устин.
Тогда впервые он почувствовал в груди эту боль. Впервые осознал свою беспомощность.
И сейчас, как тогда, показалось Устину, что стал он во сто крат меньше, чем был полчаса назад. И каждый может пнуть его.
— Старшинку ко мне! Старшинку! — прохрипел Устин.
— Тут я, хозяин. — У старшинки лицо словно мелом белено.
— Иди-ка сюды. — Устин схватил его за грудки, затряс. — Где золото? Где?
Старшинка захрипел:
— Тут было. Все мы пятеро золото видели. Поболе полуфунта. Пусти, хозяин. Ежели бы я тебя обманул, так неужто остался до самого последа возле тебя. Пусти…
Извивался, хрипел старшинка в руках Устина. И ростом не ниже, и в плечах не уже, а хрипел.
— Эх-х! — размахнулся Устин, а ударить не смог.
Резкая боль в груди обессилила руку. Устин отпустил старшинку, заскреб пальцами грудь, словно хотел разорвать её и выпустить боль наружу.
— Смерть, однако, пришла. Силушки нет, — застонал он. — Захотелось уйти куда-нибудь от людей, забиться в чащу.
Симеон подхватил отца под локоть.
— Тять! Тебе ровно не по себе стало?
— Пусти-и. — Распрямился Устин и сказал громко, как мог — Ну, што рты разинули? Сёмша, завтра закладывай новую шахту. Мало одной — закладывай две.
— Где закладывать шахты? Я четыре контрольных шурфа прошёл рядом с богатыми шурфами господина Ваницкого. Нигде ни одной золотинки, — сказал инженер.
— Старшинка сам видел золото. Выходит, врёт? — спросил Симеон.
— Не врёт. Теперь мне все ясно. Он видел то золото, что подсыпал в шурфы управляющий господина Ваницкого.
— О чем вы? Зачем управляющему подсыпать золото в шурфы? — изумился Павел Павлович.
— Чтоб продать пустой прииск тому, кто подкупал старшинок. А может быть, подсыпали золото в шурфы просто так, для престижа, для блефа, как делают многие золотопромышленники. Благо, что это ни копейки не стоит. Утром высыпал золото в шурф, а вечером оно снова в конторе. Может быть, Ваницкий ставил тенета на крупную дичь, а попались вы, Устин Силантьевич, и съели вас мимоходом, не выплевывать же добычу.
Устин заметил на тонких губах Кузьмы Ивановича ехидную усмешку. Услышал, или послышалось только, как Кузьма, уступая ему дорогу, шепнул вдогонку: — Хошь полтину за прииск дам? Мне стекло на банюшку надо.
«Хоть бы уж смерть скорее, што ли», — подумал Устин. И смерть показалась желанной.
Дойдя до дома с верандой, открыл дверь в сени и рухнул на пол. Извиваясь, как раздавленный червяк прополз в Симеонову комнату. Закричал:
— О-о… Огнем палит! О-о… — приподнялся нащупал на окне бутылку с коньяком и прямо из горлышка отпил несколько глотков. Боль начала проходить. А страх сменился желанием отомстить Ваницкаму, Кузьме, всем, всем на свете.
Устин поднялся на четвереньки. Уцепился за стол и встал. Налил в стакан коньяку, но пить больше не хотелось. Душила, грызла злость и на самого себя, и на скрипящий пол. Устин швырнул стакан в стену. Осколки разлетелись по полу, а на белёной стене расплылся огромный коньячный паук. Лапы его удлинялись. — Казалось, паук живой и его мохнатые, длинные, противные лапы тянутся к горлу Устина.
В голове шумело. Насмешливо искривленные губы Кузьмы шептали: «Дам за прииск полтину. Стекло на банюшку надо…» Добродушно улыбающийся Ваницкий говорил, словно гвозди в гроб вколачивал: «В случае чего, оборудование возьму обратно за половинную цену…»
— Кого делать-то буду, — закричал Устин и умолк.
На стене шевелил лапами мохнатый паук: Устин видел его морду, и она походила сейчас на елейное, с ехидной ухмылкой лицо Кузьмы. «Стекла на банюшку надо…»
— Врёшь, врёшь, — Устин рванулся, упал грудью на стол. — Скоро весна, а на красной горке Богомдарованный будет мой. Устин ещё вам покажёт! — И запустил в паучью Кузьмову рожу непочатой бутылкой коньяка.
У паука отросли новые лапы и потянулись к Устину.
Первым в избушку протиснулся Егор. Чиркнул спичкой и проворчал:
— Какой-то растяпа дверь не прикрыл. Ишь, сколь снегу на пол натрусило. Под самое оконце.
Когда спустился Вавила, ему навстречу бросился заяц. Ударился головой в грудь, пискнул по-ребячьи и забился под нары. Он и сейчас сидел там, хотя Егор успел растопить печь.
Окно похоже на узкую щель в дернинах. Под окном столик из колотых плах, на них зарубки: шесть маленьких, крестик, шесть маленьких — крестик. Видно, какой-то зверолов вел на столе календарь. Возле каждой зарубки ножом сделаны метки: маленькие кружки, треугольники. Это счёт добытым беличьим, колонковым, выдровым шкуркам. Не стол — записная книжка.
В конце вырезан опрокинутый котелок и одноногий мужик. Он сидит на пне и держит в руках ногу, обутую в валенок.
— Што б это могло означать? — размышлял Федор.
Четыре шага в одну сторону, четыре в другую. Вавила шагал от двери к окну, от окна к двери. Шагал, прижимая правой рукой холщовую повязку на левом плече. — На повязке — ржавые пятна крови.