Мы шли, а со всех сторон, как оно и положено в летнее северное время, ослепительно блестел снег. Снег был пористый. Каждая снежинка, оставшаяся живой, блестела из самых последних сил, сверкала светом всех в мире солнц — множеством самых разных оттенков, неслыханных и невиданных, — не только красным и голубым, сиреневым и оранжевым. Она сияла черным. Как странно, право!.. Бесконечной была она. И пела свой гимн, и орала об остроте и жгучести черноты, прикрывая ее снегами.
Купол жизни — небо стояло над нашими головами, высокое, строгое, лживое и обездоленное, потому что небо должно быть ярко, пронизано дрожью солнца или дождя. Но это небо мертво! Так сделала война, так она захотела, распахнув свой занавес над землею необитаемой. Живучи здесь оказались лишь черные камни, притулившиеся к снегам.
В тишине пронзительно, остро и так назойливо свистели пули. Но кто на них обращал внимание? Мы привыкли и к этому свисту, и к этому небу, и к свечению этой земли, и к мокрым кирзовым сапогам.
Мы шли. Так шагают военные, для которых близость смерти — работа. Мы думали о супе, каше, а не о смерти и свисте пуль.
На нас были белые маскхалаты. На плечах у юноши аппаратура, на мне — рюкзак.
Мы смеялись. А как же иначе? Смеялись над чем придется — над тем, что я, например, из простыни решила справить себе гражданское платье; над тем, как он, бывало (якобы!), являлся там, у себя, на танцы: брюки из шелкового полотна, рубаха из голубой фланели, а в руках тросточка. И все (ох-ох-ох!) от восхищения замирали.
Без улыбки и смеха не проживешь. Можно жить без тепла, на овсе и на сухарях, но каково без смеха? Право, легче прожить без каши.
Ладно. Сейчас... Сейчас...
Пора признаться, что, несмотря на мою поражающую моложавость, худобу и странную инфантильность, я до войны успела побывать замужем. У меня был сын. Я овдовела в первые дни войны, сынок мой умер от тифа.
Мой мальчик меня любил. Я это твердо знала и знаю. Встречая меня в передней, он целовал мое пальто, видел во мне напарника и ребенка. Мы с ним играли в маму и папу, принимали гостей, раскалывали квадратный кусочек сахара на много маленьких сахарков, пекли хорошенькое карликовое печенье. Я добыла ему откуда-то крошечный самовар. Мы вместе его вздували.
Мой мальчик был высокого роста, хорошо ориентировавшийся в пространстве (не то что я). Глаза его — словно крылья, всегда в полете.
...Велосипед... Я не успела купить ему трехколесный велосипед. Я была бедна.
Он знал все марки машин. Потому что — мальчик. Мой сын был мальчиком.
Перед тем как уйти на фронт, я каждый день зарывала в холмик его могилы игрушки. По ночам мне казалось, что он стучится в двери ко мне. Он одет в свое некрасивое желтое пальтецо. Стучится и улыбается робко, потерянно...
— Ма-а-ама!
Защитить?.. От кого? От смерти?
На фронте никто не знал, что я мать и вдова. В потоке горя народного мое горе казалось малостью каждому. Но не мне.
Итак, мы шагали к хребту Тунтури, пытаясь смеяться по всякому поводу, чтоб скоротать дорогу.
Волосы у моего попутчика были светлые. Глаза голубые.
Увидев такие глаза, девчонки ошалевают: «А отчего у тебя такие глаза?» — «Ха-ха-ха! А мне почем знать?»
Живые, нежные, тонкие волосы, развевающиеся под шапкой-ушанкой. Белый чуб легонько колышется на ветру. Пух, в который, должно быть, девчонке так хорошо зарыться губами и носом.
Хорошо бы десятикласснице прижать к себе эту голову, вдавить в себя, в свое тепло.
Рукам бы этим хорошо рассекать волны. Хорошо бы! В теплых морях. Хоть в Черном, у которого я родилась. Им бы рассекать воду, а губам фыркать, выплевывая ее. Ногам хорошо бы взбираться по склонам лесистых гор; взору — обнимать степи, гладить пальцем кору древесную, измазав палец в смоле. Хорошо бы вечером, сидя в пивнухе, выпить пивка с товарищами и побеседовать по душам: «Ты меня уважаешь?»
...Галстук яркий, красиво повязанный. Ясный голубой взгляд. Хорошо бы вдруг, невзначай во время заката — песню... И в песне выдать тайное, затаенное. Не мальчик, а лук с натянутой тетивой. И стрела.
Бесстрашие. Способность к истинно русскому состраданию. Рубаху — товарищу.
Воротиться домой и позвонить в двери:
— Ма-ама!
Или:
— Братишка, знаешь ли, у меня в Мелитополе... Очень даже хороший парень.
Или:
— Сестренке купил на блузку. Как скажешь?.. Хороший шелк? Молодая. Замуж охота. Ясно. Только о том и думают, чтоб пристроиться. Э-эх! Бабье!
...Шагаем. Сверху круглое солнце. Белое. Без лучей. Солнце без солнечного тепла.
А пули летят, ударяясь о черные камни, уходя в снег...
Завиднелся хребет Тунтури.
И вдруг он упал.
Повалилась его шапка на снег. Он поднял ко мне лицо. Оно было бессмысленно — по ту сторону далекого края, о котором я еще ничего не знала.
Я села подле него на снег. Он не видел меня. Глаза открыты, а... спят.
Только что глаза были жизнью. Жизнью — его шаги. Жизнью — его дыхание.
Приоткрыл рот (должно быть, ему не хватало воздуху).
Я назвала его по имени. Не отозвался.
...Сердце, забейся! Вздохни, малыш! Давай-ка снова смеяться, чтоб скоротать дорогу. Нас ждут котелки с кашей, мы оба разуемся, высушим сапоги, портянки...
Я легла рядом с ним. Прижала его, согревая своим телом, обхватила его за шею руками.
Безмолвно, бессмысленно, неподвижно мы долго лежали в неохватной, великой белизне тундры. И вдруг его веки дрогнули. Он тихо сказал мне:
— Привет ребятам.
Это было последнее, что он сказал.
— Ма-а-альчик!.. Мой ма-а-альчик!.. Встань. Жи-иви-и.
Сын. Товарищ. Брат.
Волосы! Они все еще были теплые. Жизнь еще теплилась в волосах.
Я рыдала...
Но вот моя рука поднялась и закрыла ясную синеву глаз.
Когда я стою у Доски почета, где выгравированы имена погибших товарищей, я готова просить прощения у них за то, что осталась жить.
За что?.. Почему?.. Вас нет. Я — есть.
Если можете, то простите!
7
Ночь. Надо было пристроить на ночь нашего перебежчика.
Пристроить? Но куда?
— Постелем ему на полу, товарищ начальник, — подумав, сказал радист.
Пленный словно бы догадался о замешательстве капитана:
— Нет, нет!.. Не тревожьтесь из-за меня. Фрейлейн! Прошу вас, переведите: я слишком взволнован, я не могу спать. Право, право... Я совершенно не хочу спать.
В эту ночь я тоже не могла спать.
Мне отчего-то стали малы и узки мои большущие кирзовые сапожищи. Спрятавшись в угол, разувшись, я с удивлением разглядывала свои побагровевшие ступни.
— Фрейлейн!.. Вы спите? — шепотом спросил перебежчик.
— Нет, — ответила я.
— Фрейлейн, можно немного поговорить о доме?
— Конечно!
— Можно, я расскажу вам про воскресное утро?
— Конечно!
— Лето... И вот я сплю. И вот просыпаюсь. Мать накрыла на стол в саду под каким-нибудь деревом. Отец сидит у стола. И курит. Он курит трубку. Скатерть белая. На столе цветы. Ах, какое неторопливое воскресенье! Солнце. Скажите, пожалуйста, все это было, фрейлейн?.. Матушка в белом фартуке, фатер...
Перебежчик сделал резкое и неожиданное движение руками как бы для того, чтобы обхватить голову. Солдат с ружьем, спокойно сидевший на табуретке, вскочил и принялся не отрываясь глядеть на пленного.
Прошло минут пять или десять. Солдат опустился на табурет. Закурил.
— ...Это было счастьем. Но я его не сознавал. Счастье — река! Воскресенье — счастье... Признаюсь вам, — он перешел на шепот, — первое время при Гитлере можно было жить, и неплохо жить. Работа у всех. Я лично, видите ли, бухгалтер. Для юношества организованы были экскурсии. Очень дешево. Экскурсии на пароходе дня эдак на два, а то и на три-четыре. Ужас с войной пришел гораздо поздней... И по-одумать только! Я единственный сын, а между тем меня мобилизовали... Отпуск на девять дней. Не могу рассказать вам, фрейлейн, с каким страхом я приближался к дому. Дорога все та же, та же... А дома — нет. Его смело. Как будто бы сдуло! Отпуск?! Зачем? Первый раз в жизни я радовался войне. Я хотел не быть, не существовать, не думать, не чувствовать. Я словно оцепенел. Мать! Вот она. Ведет меня за руку... Кроватка. Я маленький. Я лежу в кровати, она наклоняется и говорит: «Оттхен, спи!» Нет матери, — значит, нету меня. Меня нет!.. Нет! Нет!..
Ночь. Тишина. Храп матросов, повалившихся после вахты на койки, не только не нарушает, а словно бы еще больше подчеркивает ее.
Потрескивает кустарник в печи. На печурке на всякий случай чайник с кипятком. (Кипяток — он может всегда понадобиться. А вдруг тот, кто на ночной вахте, вернется в землянку раненым и нужно будет делать срочную операцию. Кипяток — это для врача.)
В свое время проснется медицинская сестра Саша.
Сон во время войны — это как бы особый сон (когда надо, проснешься словно бы от будильника; когда надо — опять уснешь).
Сон, он необходим. Особенно для военного человека. Сон возвращает силы, делает человека трезвым. Не лопнешь — проснуться. Не лопнешь — опять уснуть.