Наш путь шел в гору. Небо над нами как бы рдело, змеилось светлыми огоньками.
Жить! Жить! Жить!.. Я бежала вперед, я покорно следовала за капитаном, не понимая, откуда берутся у меня силы.
Кое-где от мин и фугасок снег распустило и будто съело.
Над нами золотисто-светлое небо. Мы затеряны в белой пустыне, мы идем вверх, все вверх, вверх.
Дорога становится круче, круче... Нет больше сил бежать. Я останавливаюсь и перевожу дух.
И вдруг капитан поворачивает ко мне небритое молодое лицо. Его ноздри раздулись, очки блестят, создавая впечатление огромных и страшных глаз.
— Милая! Поднажмите... Я... я жить хочу, но не брошу вас. Не положено. Военная дисциплина.
До сих пор, хотя прошло столько лет, я помню искренность его очкастого взгляда, душевность голоса.
Дым вокруг нас немного рассеялся. Мы увидели часть нашей группы, ушедшую далеко вперед. Позади — траншеи, по левую сторону — озерцо. Как весело поблескивает озерцо!
И вдруг что-то с силой меня ударило. Я продолжала бежать. Пробежала, помнится, еще три-четыре шага. И взмокла. От бега прилипла к телу рубаха. Для того чтоб бежать скорее, я изо всех сил размахивала руками. Но левая рука моя двигалась как-то уж очень медленно.
И снова толчок. Что-то задело о голенище моего сапога — видно, камень.
Я упала на снег, попробовала продвигаться дальше на четвереньках. Но левая рука не хотела меня поддерживать. Щека прижалась к снегу. Снег рядом со мною будто порозовел.
Приоткрыв глаза, я увидела своего начальника. Он что-то ласково мне говорил, но я ничего не слышала. Видела только его шевелящиеся и вздрагивающие губы.
Я лежала в снегу и чувствовала себя виноватой.
Наш старшина развернул плащ-палатку. Меня уложили на плащ-палатку. Я коротко застонала.
Кровь. Моя кровь. То розовое было кровью. Моей... Стало быть... Да, да!.. Рубаха, она прилипла ко мне от крови.
Кровь! Живая. Липкая. Настоящая.
Что-то кружится. Я теряю сознание.
Они несут плащ-палатку: начальник, радист, конвоир и немец. Лицо у немца влажно от снега. Нет, кажется, это от слез. Он — баба!
Больше мне не надо бежать. Ноги... А пусть болят себе на здоровье! Мне можно лежать спокойно. Ноги могут болеть.
И вот я лежу как барыня... Как... как английская королева.
Кровь. Плащ-палатка. Немец. Зигзаги. Надо бежать зигзагами. Ватник. Кирзовые сапоги...
12
С того места, что ли, мне продолжать, когда с руками, покрытыми ранами, с ногами, которые едва ступали (с ногами, обернутыми в портянки и вбитыми в сапоги), когда каждый шаг — страдание, каждый шаг — усилие, рывок, я выехала в военный санаторий на юг?
Это было после того, как окончились боевые действия на Северном флоте, после того, как нами был взят Петсамо.
Нет! Я начну сначала.
«Взятие» началось с глухой и полной темноты. Полярная ночь. Зима холодная, особенно по ночам, черная, страшная, ледяная, чертоги холода, земля замерзшая, белая, как бы рассеченная темными огромными камнями разной формы, разной величины. Снег и ручьи, невесть откуда взявшиеся (до сих пор понять не могу!), земля с незамерзающими озерцами, в которых бьется нетронутая рыба (а как ее тронешь?! — сидеть и удить под пулями, так, выходит, что ли?..).
В этой зимней тьме, в которой тонули очертания землянок, на грязной от снега горе, истоптанной ногами людей, у порожка этого медсанбата, где вместо ступенек была проложена тонкая досточка (как это на нас похоже — за столько месяцев не сделали лесенки!), у этого порожка, в этой землянке, во мгле ее — нам стало известно о наступлении.
Во мгле, ибо даже сквозь слюдяное окно не проникал свет, казалось, весь мир стал тьмой — мир, пронизанный пламенем двух коптилок, пламенем жалким и вспархивающим от дыхания человека.
На полу носилки. На носилках лежали раненые. Они были ранены тяжело. Если б легко, если бы выносимо, они бы встали, пошли к берегам Баренца, шатаясь, падая, вставая, борясь, поддерживая друг друга, преодолевая страдания, как свойственно преодолевать его человеку русскому — терпеливому безмерно и беспримерно. Они бы шли, шли... Но они были ранены тяжело. «Под дужку». Под самую смерть.
Светились в темноте их глаза, раздавались тихие, замедленные, безнадежные стоны. Наступление! Здоровые и целые пойдут к Петсамо (к Печенге), раненым надо в обратную сторону: к Баренцу, к его судам — в госпиталь.
Наступление — это важно, важней, чем жизнь, потому что война, потому что окончилась оборона.
Оборона! То есть ожидание.
А нынче — вперед! И теперь — наконец, наконец-то! — на другую сторону хребта. А они вот — они лежат и беспомощно стонут.
Раненые стонали на носилках, устилавших пол. Они были одеты в дорогу — в теплых меховых шапках, в стеганках.
Шум в землянке, разговоры, и — пах-распах! — раскрывается дверь и в эту дверь — ветер. «Ветер-ветрило, не дуй мне в рыло».
Гуськом, шагая один за другим, мы движемся (наша группа) вперед, в ветер, в ночь, в слабое звездное сиянье, во мглу, в камни, в шершавые скалы.
Поземка. Неведомо откуда она взялась, ведь снег слежался! Поземка колет лицо, но не жалуйся даже и про себя, не смей замечать, ты идешь в бой.
Внизу ручей. Через бурный поток, светящийся странным сияньем, более светлым, чем густая чернота ночи, проложена досточка.
Вперед! Вперед!
Перешли. Только ты, идиотка, копаешься — шаг твой короток и неловок. Росту в тебе сто пятьдесят три сантиметра. Нога — китайская. Номер ее — тридцать два.
А сапог на этой ноге — номер тридцать шестой... Валяй! Порхай! Перепрыгивай! Действуй!
Досточка скользит у меня под ногами, снизу, под ней, вода. Я канителилась, канителилась... А война между тем шагала вперед. Бои. Наступления. И вот я возьми да и бах в ручей!
— Чтоб вы сгорели! — так мне крикнул радист.
Но от холода не горишь. И в воде не тонешь.
Насквозь промокли моя ватная куртка и кирзовые сапоги.
— На-а-аказание на наши головы. Все сначала!.. — это опять радист.
Я шла. Я шагала безропотно, измокшая. Не я: «наказание на чьи-то головы».
Выбрались и пошли по снегу. И по камням. Вода пронизала мою одежду, проникла к телу, а так как на мне очень много всего навьючено, я не просохну скоро, нет, нет! Я навечно промокла. Человек в ледяном компрессе. Храбрый воин в ледяном компрессе.
А вокруг — ночь. Тундра и наступление, которого мы ожидали так долго, мы его ждали, и вот — пришло.
Чудо свершилось, из всех земных чудес наиболее чудесное!
Нет! Мы, разумеется, не на небе, я не в гостях у северного сияния. Я на другой стороне хребта, там, где так долго стоял противник.
Месяцами — в пургу, холод и стужу! — держали мы оборону под пулями немцев, под взрывами его мин. Мы стояли: держали горы, держали камни, держали тундру, держали ветры, держали лето, держали зиму, держали подходы к городу Мурманску и только жизнь свою не держали. Нет — это добро мы отдавали, и тратили, и швыряли, и дарили его земле.
Мы хотели победы.
Только что неприятель был близко, был рядом, по другую сторону гор, по эту сторону Тунтурей, — здесь стоял фашист, непостижимый в непостижимейшем из безумий, он притаился, был туточки, как в кошмарном сне. Разведка боем, разведка подслушиваньем. Меня спускали вниз на канате. Канат держали старшина и двое матросов — подносчиков нашей аппаратуры. Я повисала между землей и небом, скрытая от немцев скалой. До меня долетала немецкая речь, их возгласы, смех. Но я ничего не слыхала. От страха. Только удары своего изо всех сил колотящегося, трусливого сердца.
— Ну?.. Чего?!
— Ничего.
— Зачем же ты предложила это?
— Они... Они хохотали и пели. И... ничего военного. Как назло!
— Ври больше!
— Я не вру!
Шагая гуськом во мраке, в стуже, в ветре, в россыпи звезд, мы... мы... мы... свободно, спокойно проходим на эту, на заколдованную сторону хребта.
Землянки пусты.
Волшебная лампа Аладина! Заколдованная пещера! Враг ушел. Драпа-анул!
Все здесь будто бы не тронуто. Все хранит следы недавнего присутствия, прикосновения фашистов.
Кровати... Неслыханно... Койки, похожие на кровати. Застланы со всей тщательностью, с которой это делают дома.
На кроватях поверх одеяла рядом с большой подушкой — другая, маленькая. Потом я узнала — у немок (у их рукодельниц) обычай: посылать своему солдату на фронт небольшую вышитую подушку. Над кроватями (то бишь койками) коврики. У окон землянок столы, окруженные табуретками. На столах кувшины. И кружки. И... неостывший кофе! Он был почти горячий — они его собирались пить, когда пришло известие об отступлении. И кофе остыть не успел.
Это примета из области волшебства.
Многомесячные ожидания. Ранения. Холод наших, землянок со щелястыми стенками, забитыми ватниками. Наши печурки с их желтым, с их желанным, слабо разгорающимся огнем; испарения от мокрых портянок, развешанных над печурками, облако горьковатого пара...
И эта благоустроенность! И этот кофе в фаянсовых кувшинах, и эти аккуратнейшие ступеньки, ведущие к их землянкам.