И эта благоустроенность! И этот кофе в фаянсовых кувшинах, и эти аккуратнейшие ступеньки, ведущие к их землянкам.
Консервы! Много консервов: сардины и мед. И вино. Сколько у них на продовольственном складе вина! Вина хороших марок — со всего света. Их склон Тунтурей — не наш. Их склон сливался с шоссе. К ним по шоссе действительно прибывали грузовики. На их стороне кусты и деревья, белые, заснеженные. На их стороне Тунтурей была жизнь земли, которой не было у нас.
Так вот откуда вы слушали передачи, так вот какая у вас война! Половички! Подушки!
Так вот отчего мы выиграли войну! И никакие учебники тактики и стратегии не уверят меня, что это было не так, что мы выиграли ее по другим причинам. Для нас война — я знаю — бросок, когда все отдаешь — сердце, горло, внутренности, согнутые колени. Ржавый сухарь, кровоточащие десны, горячую, плохо сваренную овсянку, от которой во рту шелуха... Нам невозможно было доставить ни пищу, ни боеприпасы — равнина обстреливалась. Наша часть тундры лежала у них на ладони. Но мы — победили.
И вот мы геройствовали сейчас по эту сторону Тунтурей. И я геройствовала в своей мокрой одежде, забыв о ней в том состоянии подъема, когда все на земле не в счет.
...Вот их медицинская часть. Раскидав ноги, лежит на столе огромный раздутый немец. Гигант. Страшно к нему подойти. Это дом — помещение, жилье. Не землянка. Смерть принимает здесь обличье нормальной смерти — здесь она не смерть на равнине, на поле боя.
Ушли и не унесли с собой своего умершего.
А мы унесли бы! Мы бы несли его, рискуя собой, вставая и падая от напряжения. И мы бы его предали земле.
Наш старшина открывал консервы, доставал где-то хлеб, наливал нам в кружки вина — он был хозяйственный человек.
И тут-то я совершила свое единственное за время войны преступление, караемое законом, безумие, за которое я бы могла попасть под трибунал.
Ничего не сказав начальнику, я набрала в карманы, в брюки, за пазуху десять бутылок с вином.
Перебежать. На другую, на нашу сторону Тунтурей...
Мне взбрело это в голову потому, что ночь, а ночью мысли у человека пьяные — вспархивающие, пузырчатые.
«В нашу землянку... Назад...».
Это было как наваждение.
Наш склон. Землянка санбата. В окно чуть брезжит красное зарево.
У коптилки, пододвинув к столу табурет, сидит медсестра.
— Кружку, Саша! Скорей!
— Ты что? С ума сошла? Зачем ты вернулась?
— Саша-а-а! Кружку!.. Сашенька, помоги. Давай раскупоривать.
— Ты взбесилась!
— Скорей!
Булькает и пенится бордоское, выливаясь в кружку, пенится соком винограда, запахом спирта, блеском солнца, багрянцем крови.
Жадно и благодарно пили раненые вино — быть может, перед смертью, быть может, перед уже разгорающейся гангреной. Они пили, хлюпая, как дети малые хлюпают молоко. В вине родилось солнце — южное солнце той части земного шара, где зреют волшебные, виноградные лозы.
— Пейте, ребята! Вино хорошее. Очень даже хорошее. Это Франция.
— Спасибо, сестренка.
— Молчи и пей.
— Где вы были? Куда вы делись? — спросил меня мой разбушевавшийся маленький капитан.
— В соседней землянке.
— Неправда! Вы провалились в тартарары. Из-за вас... из-за вас... Чем все это кончится?! Я... меня под трибунал.. С меня погоны сорвут!
— Но ведь я рядом была. Надо было только меня позвать.
— Мы звали!
— А я... я от счастья и от волнения не слышала. Я оглохла.
Мы спускались вниз с хребтов в таинственной, освещенной мерцанием снега темноте ночи. Внизу лежало шоссе — та обетованная дорога в Норвегию, о которой мы столько слыхали и думали, сидя по нашу сторону Тунтурей. Шоссе вело к Петсамо — нашей старинной Печенге. Ее нам и надо было освободить.
Сколько раз, сидя по другую сторону гор, я пыталась выкликать эту живую землю.
И вот мы по ней шагаем. Над головами нашими звезды — холодные и такие бледные в печальной высоте неба. Казалось, будто морозный разреженный воздух можно пощупать руками. От дыхания пар. Тундра спрячет его, запрет, «заховает». Холодная, немая, огромная — она заколдованная, если захочет, она сумеет его сберечь.
Впереди на шоссе нас ждала машина, прозванная «вещалкой». «Вещалка» не могла перевалить через горную цепь, нам предстояло ее разыскать в дороге.
Вниз, вниз...
И вдруг я остановилась: увидела дерево. Ель. Живую, игольчатую, покрытую снегом. Сколько месяцев мы не видали деревьев! А правда ли это, будто на белом свете живут деревья?
Вот — она. Ель. И еще одна.
Я услышала щебет птицы. Птица? А разве на свете бывают птицы?
На шоссе мигают точки огней, костры.
Огонь! Знак присутствия человека.
— Впе-еред!
Белый, странный, потусторонний свет разрывает равнину и темноту. Это «катюши», наши «катюши»!.. Пронзительно-страшен их рокот в великой тишине ночи.
— Ложитесь!
Мы падали.
— Встать!
Мы вставали.
— Бежа-ать!
Мы бежали.
— Встать. Лечь. Встать. Лечь.
Мне доставляло удовольствие падать и, лежа на животе, отдыхать на снегу.
— Лечь. Встать. Лечь. Встать. Лечь. Встать.
Потом начальник мне говорил, что я проявляла трусость в поспешности, с которой падала в снег.
С наслаждением, как ребенок, падала я на землю, почти зарываясь в снег носом, когда все вокруг озарялось белым сиянием. Я была одновременно и снегом, и озарением, и чернотой, и холодом и, как всегда, боялась своего маленького начальника. Я трепетала перед начальником. (Во время войны начальник всесилен, в его руках нечто большее, чем твоя жизнь, — твоя честь.)
Палило. Долго. Бело. Нескончаемо.
Вот наконец-то и наступление!..
«Катюши», вступившие в строй, прогнали далеко вперед обезумевшего противника.
13
Когда пишешь сегодня об отступившей войне, многое тонет в поэтической дымке прошлого.
Многое я забыла, многого не умела понять.
Оглядываясь, я вижу будто во сне конец нашей белой дороги, вижу древнюю русскую Печенгу.
Пока до Печенги докатил наш автобус-«вещалка»... Одним словом, морячки уже получили свои сто граммов.
Много ли надо ребятам? Особенно молодым. Над нами, надо сознаться, здорово издевались, что называется, на полную катушку, в полную власть и сласть.
Известно, что люди вообще не отличаются самостоятельностью мышления — один заражал другого. «Выпустите-ка на улицу свою девушку. Пусть она нас разложит. А кого вы приблизительно разлагаете? Кого вы намерены разложить?».
Далеко угнали немцев наши «катюши».
Мы сидели в автобусе и молча ели хлеб с кусочками шпика. Скамьи в автобусе были заняты проигрывателем, пластинками. Старшина вынимал из мешка (условной чистоты) фаянсовые кружки. Он прихватил их с собой на отвоеванной стороне Тунтурей (хозяйственный человек). Напились воды. Хорошо. Порядок.
— На кого вы похожи? — удивившись, вдруг спросил меня капитан.
Интересно, на кого я могла быть похожа, — нечесаная, спавшая на полу, вывалявшаяся накануне ночью в грязи, измокшая в ручье, не снимавшая ночью сапог от страха, что утром не смогу их натянуть на ноги?
На кого я была похожа?! На призрак войны, на призрак молодости — я со своими грязными, потемневшими, обветренными руками, много раз обмороженными, деформированными, кровоточащими.
«Вещалка» вздрогнула и остановилась. Вздрогнула радиоаппаратура. От резкого толчка повалился на пол какой-то мешок. Что-то звякнуло, тренькнуло.
Мы вылезли из автобуса и вошли в первый встречный дом. Первый «военный» дом на военных моих дорогах.
В сенях еще стояли ведра, наполненные водой (здесь не было водопровода), в спальнях — распахнутые шкафы. Все в шкафах, несмотря на страшную спешку, мелко изрезано, чтоб не досталось русским.
А на столе в столовой или на кухне все те же уже знакомые нам фаянсовые кувшины, в них кофе, на ощупь еще чуть теплый, и недоеденный, но надкусанный хлеб.
Вымерший город с елками, с колокольней католического собора посреди ухоженных, чистых улиц, с уборными, вынесенными за пределы домов, — уборными с занавесками, полочками, пипифаксом.
На мостовых валялись знамена. А вот матросская фланелевка не нашего образца и рядом тут же на мостовой — старомодное женское бархатное платье.
И вдруг — звон. Это кто-то забрался на колокольню и принялся изо всех сил лупить в колокол.
Окна домов смотрели пусто и удивленно на эти улицы, по которым медленно ехали брошенные в наступление и уже ненужные танки. Содрогалась земля от их тяжести.
...А далеко, там, в конце белой улицы, в черной шинели, худой и высокий, стоял адмирал, блестя золотым околышком. Он стоял неподвижно, сняв черные перчатки...
14
Кончились боевые действия пехоты на Северном флоте. Страна дала за нас двенадцать залпов.
...Четвертое обморожение рук, ног.
Я лежала в госпитале, в огромной палате, пытаясь вычитать на потолке, высоком и белом, истину о жизни и войне, о смерти и молодости. Лежала. Умнела. Серьезнейшее занятие.