многорогу / Огнем небесным поразил…” Эта самая “гиенска гидра многорога” словно напрямую выскочила из бобровских сочинений. Но дело было не столько в стихах, сколько в мировоззрении Максима Ивановича. Он был одного поколения с Карамзиным и состоял в московских розенкрейцерах круга Новикова – Лопухина примерно в то же, что и Карамзин, время, и даже жил у Меншиковой башни. Подобно Карамзину он тоже путешествовал в Европу – на обучение, и при поддержке масонов. Однако взгляды его сформировались совершенно противоположным образом. На обратном пути из Европы его по приказу Екатерины, переменившейся к масонам, арестовали. Невзоров подозревался в связях с французскими революционерами и был помещён в Петропавловскую крепость. В казематах рассудок его подвинулся на грань помрачения, и он был переведён в психиатрическое отделение знаменитой Обуховской больницы. Можно сказать, он стал первой жертвой карательной психиатрии, чей печальный список был продолжен Чаадаевым, а потом и вовсе растянулся на целых два столетия. Только воцарение Павла спасло его разум. С той поры убеждения Невзорова окрасились в религиозный оттенок. Он ставил сочинения отцов Восточной Церкви выше античной языческой классики. Журнал “Друг юношества”, издаваемый во времена Александра, выходил при университетском попечении Михаила Никитича Муравьёва, которого издатель Невзоров, собственно, и подразумевал под тем самым “другом”. Журнал ратовал за христианскую мораль и начинался в годы, когда под крышей Муравьёва жил Батюшков. История литературы и вообще щедра на закольцованные конструкции. В знаменитой сатире Воейкова “Дом сумасшедших” Невзоров говорит о себе, что “Если б так, как на Вольтера / Был на мой журнал расход, / Пострадала б горше вера: / Я вредней, чем Дидерот”. В том смысле, что по-масонски истовая религиозность Невзорова отпугивала от веры похлеще антирелигиозных писаний Дидро. О том же писал и автор анонимной эпиграммы (“О, Вздоров! На твоем журнале / Наставил ты икон, крестов… / И думаешь, что отогнали / Они лукавых всех бесов…”). К 1815 году Невзоров был ещё в литературном строю и по-прежнему возглавлял и “Друга юношества”, и университетскую типографию, где журнал печатался. Однако оставалось ему недолго. В феврале из-за пререканий с начальством его уволят. Остаток лет он проведёт в бедности, нисколько, впрочем, не повлиявшей на природное его добросердечие. В 1817 году Жуковский передаст ему в поддержку 850 рублей. “Когда угодно будет Богу восстановить меня в состояние возможности помогать ближним, – выспренно ответит Невзоров, – то я буду стараться сыскивать подобных мне бедняков и, помогая им, вам отплачивать”. Напомним, что Максим Иванович был происхождением из духовного сословия. На могильной плите его в московском Симоновом монастыре значилось “Здесь лежит тело любителя истины Максима Невзорова”. Скорее всего, сам поэт и сочинил эту надпись, и если так, то слова Христа из Евангелия сами собой приходят на ум: “Я есмь путь и истина и жизнь”. Век спустя могила исчезнет под заводскими корпусами – как исчезнет и сам монастырь, и целая страна. Ни кресты, ни иконы не отгонят от неё “лукавых бесов”, с которыми при жизни так неистово сражался Максим Иванович.
Москва. Ещё два года назад лежавший в руинах, город вернулся к привычной жизни, и только пустыри на месте сгоревших усадеб напоминали о нашествии Супостата. Обычную жизнь повели и торговцы – Москва запестрела разнообразным товаром. В Охотном ряду без каких-либо санкций продавали “сыр лучший пармезан” – по 10 рублей за фунт, и оливки бордосские (по 250 копеек). Масло прованское шло по 5 рублей, а сельдь голландская и миноги норвежские “по сходной цене”. В парикмахерской Ивана Крылова, не поэта, а другого, – что у Тверских ворот близ церкви Дмитрия Солунского – предлагались не только стрижки, но и волосы для париков разных цветов по 2 рубля в аршин. В Рогожскую слободу привезли тетеревов по 450 копеек за десяток – меж тем как в лавку книгопродавца Заикина поступило исправленное и дополненное виньетками издание “Певца во стане русских воинов” Жуковского, напечатанное по велению императрицы Марии Фёдоровны: по 5 рублей за экземпляр. С этого издания для Жуковского начнётся новый этап жизни, хотя в январе 1815 года он ещё вряд ли догадывается об этом. Другая лавка, университетская меж Большой Дмитровкой и Петровкой (на валу), оповещала о поступлении в продажу:
судебника Ивана Грозного;
краткого начертания “Истории Света” Гиббона;
немецкой грамматики,
а также собрания лучших сочинений к распространению знаний и к произведению удовольствия, куда вошли изыскания о древних зеркалах, о пользе нюхательного табака, о защищении говорливости женщин, о сновидениях, о разуме животных, об открашивани красного вина, а также рассуждение о действии и существе стихотворства и письмо господина Руссо господину Вольтеру о главном человеческом старании.
В январе 1815 года поэт и журналист Владимир Измайлов начинает новый журнал “Музеум, или Журнал Европейских новостей”. Редактор обещает “сочинения русские, а также извлечения из лучших европейских журналов – ежемесячный в 150 страниц”. Владимир Измайлов (не путать с однофамильцем Александром, издателем “Цветника”, где в юности печатался Батюшков) – был сентименталистом. Он подражал Карамзину рьяно, но не слишком талантливо. В сатире “Парнасский адрес-календарь” Воейков аттестует его следующим образом: “Действительный явный галломан, чувствительный писатель 1-го класса, заведывает департаментом истерик”.
В первом номере измайловского “Музеума” будет напечатано послание “К Б-ву”, и это будет первое из двух посланий обожаемому поэту, которые напишет юный Александр Сергеевич. В конце публикации будет сноска, которую иногда опускают в современных изданиях А.С. Пушкина – к строке “Ты пал, и хладною косою / Едва скошенный, не увял!..” “Кому неизвестны воспоминания на 1807 год!” – пояснит Пушкин, и это будет отсылка к стихотворению “Воспоминание на 1807 год”, в котором Батюшков описывает сражение под Гейльсбергом и своё ранение.
Николай Карамзин. Четверть всех мемуаров о 1812 годе будет написана всего за несколько лет по окончании войны. Те, кто имел хоть какое-то отношение к событиям, стремились утвердить своё значение в истории по горячим, что называется, следам. И не только генералы и адъютанты – обычные полевые офицеры. Показательно, что в пафосе победы всё чаще звучит упование на христианское всепрощение. Поэты чают эры милосердия, историки – больших государственных заказов. Не прочь посвятить себя новейшим событиям и Карамзин. “Я готов явиться на сцену со своей полушкою, – пишет он Дмитриеву, – и если буду жив, то непременно предложу усердное перо моё на описание французского нашествия; но мне нужны, любезный, сведения, без которых могу только врать…”
Война только закончилась, сведений предостаточно; переписывать и перевирать историю начнут позже, когда воодушевление победой сменится борьбой личных интересов. Но готов ли император предоставить к