Мы удачно прошмыгнули под составом вагонов-холодильников, потом под составом цистерн. На третьем от товарных складов пути стояли думпкары, впереди них почихивал паровоз.
Я подсадил на лесенку тормозной площадки Лену-Елю. Хотел подсадить и Катю, да там, в голове поезда, возник гул движения. Я вытолкнул Лену-Елю на тормозную площадку, и покамест паровозный толчок передавался сюда по сцеплениям, сам выметнулся на площадку.
От думпкара к думпкару прокатилась судорога нового толчка; по ту сторону поезда проверещал свисток составителя, и мы плавно, как во сне, поплыли.
Своей гибкой быстротой Катя напоминала кизильских ящериц. Как легко они прядают вверх по скалам!
Я крикнул Кате, когда поезд пошел, чтобы она отбежала к цистернам, но она скользнула к подножке, уцепилась, вспрыгнула коленями на нижнюю ступеньку, выскочила на площадку и юркнула к Лене-Еле, ухватившейся ручонками за мазутный тормозной винт.
Паровоз набирал скорость, однако я надеялся, что его задержат на сортировке. Поезда через нее редко пропускали сквозняком. Вагонным мастерам нужно ведь потюкать молоточками по колесным бандажам и осям, масленщикам добавить масла в подшипники, а сцепщикам проверить, ладно ли продеты в серьги крючья и прочно ли свинчены черные резиновые шланги — по ним подают в тормоза воздух.
Мы пронеслись между эшелонами с колотыми глыбами мерцающего антрацита, и сортировка, как я ни удерживался взглядом за станцию и стоящего у ее дверей дежурного, оторвалась, съехала влево, за бугор, на котором, весь кровавый от ягод, одиноко топырился куст шиповника.
Тут я забоялся. Заведут куда-нибудь, откуда и в месяц обратно не доберешься. Но боязни и тревоги не выказал: прыгать еще вздумают, дуры!
Я повернулся к девчонкам. Они, эти сестрички, о которых я думал как о страшной обузе и которых представлял в будущем испытании всего лишь плаксами, совсем не унывали. Обе, держась за винт тормоза, слегка приседали, норовя попадать в ритм колесным ударам. Они радовались, что едут на паровозе. И было на их мордашках такое же торжество, какое бывало у меня на лице, когда катался на карусели.
Хоть я и караулил, чтобы никакая из развеселившихся сестричек не кувыркнулась под вагон, все-таки кое-что я успел разглядеть, мимо чего мы пролетали по металлургическому заводу. До сих пор мое зрение словно прошивают огненные проволоки. Они возникали в теневой глубине здания, откуда-то выхваченные длинными щипцами рабочего, и в ней же пропадали, на мгновение выструившись красной полупетлей. Кран «Демаг», перекосив неуклюжий кузов, опускал на фундамент трансформатор; с боков трансформатор был в темных отвесных трубах и походил на тарантула, подобравшего под брюхо ноги.
С высоко вскинутой над землей эстакады в тоннельное, обдаваемое золотым жаром нутро здания, весь старательно закругленный, паровозик вдвигал платформы, на которых лежали корыта не корыта, колоды не колоды — слишком уж они были велики для корыт и колод, — и торчало из них гнутое, мятое, резаное железо.
Едва поезд стал забирать в сторону Железных гор, я успокоился: дальше рудника не завезет.
Паровоз долго брал подъем и где-то на переломе дороги в уклон остановился. Я рассудил, что у него не хватило силенок, он поднакопит пару и двинет дальше. Тем временем я ссажу девчонок, и мы будем добираться домой.
Холм, на котором мы оказались, скатившись по насыпи и отойдя от нее к сизым скалам, мало чем отличался от холмов, у подошвы которых ютились бараки нашего Тринадцатого участка. Все то же: пучки жесткой травы, заячья капуста, сочная, несмотря на бездождье, засохшая, по все еще душистая богородская травка. Только тут кто-то накидал много комков глины и всяких диковинных камней. Опередив Катю, я схватил крупитчатый, порохово-серый камень, в нем были сиреневые, с ноготь, глазки́. Другой камень, походивший яркой желтизной на золотые поповские червонцы, я сцапал у самых ног Лены-Ели. И так как я заорал: «Чур на одного!» — она рассердилась и плюнула мне на кулак — в нем была зажата находка. Я бы, конечно, побил Лену-Елю, если бы не зашумел щебень на полотне и не крикнул мужчина, размахивающий красным флажком:
— Айда сюда быстрей. Руду будут рвать. Как бы не убило.
То был поездной кондуктор. Едва мы, торопясь, выбрались по насыпи к последнему вагону, откуда-то из земли вздулся гром, а когда он закатился за небеса, то на миг так притихли и горы и воздух, что мы присели в страхе и ожидании.
Через несколько секунд стал приближаться какой-то шелестящий топот. Мы запятились под тормозную площадку, теснимые кондуктором, и тотчас на листовые стальные кузова думпкаров посыпался каменный град.
Состав покатил дальше. Мы вернулись на холм. Главная гора Железного хребта была окутана розово-бурой пылью. Валившееся за полдень солнце не застили облака, поэтому оно легко просвечивало поволоку пыли, отчего рудные горизонты — гигантская лестница в небо, на ступенях которой челночат поезда, стучат буровые станки и кланяются железнякам птицевидные экскаваторы, — были ясно разноцветны.
Поглазев на гору, мы насобирали камней. Скрывая друг от друга находки, начали спускаться с холма на холм к алым трамваям, сновавшим далеко внизу и казавшимся отсюда совсем махонькими. Катя скоро вывалила из подола свои камни, оставила только один, как она думала, золотой самородок и понесла его в кулаке. Лена-Еля хоть и плелась позади, но сокровищ из подола не выкидывала и подступаться к себе, чтобы узнать, что же она тащит, не позволяла. Мне было идти легче и веселей: у меня карманы. Правда, они терлись об ноги.
Добрались мы домой затемно и уже досыта наревевшись: нас не пускали в трамвай, а когда мы незаметно, за взрослыми, залазили в вагон, то высаживали со стыдом: «Ишь, ката́ки, ишь, баловники!»
Мать била меня бельевой веревкой. Фекла пригибала Катю и Лену-Елю за волосы до самого пола. Петро то меня отнимал у матери, то отбирал дочерей у жены. Перепало и ему: заступник выискался!
Утром к Додоновым заглянул Костя. Он слыхал, какую баню нам устроили матери. Вечером, после уроков, он оставался на кружок физики, потому-то его и не было в бараке, а то бы он не дал избивать нас — дверь бы вышиб, а не дал. Кто-то внушил это Косте или, может, он сам понял: лютовать над детьми — значит превращать их в тихонь, неслухов, лицемеров, злыдней. «Злоба из ума вышибает, — говорил он, — урезает душу: была с поле, станет с лоскуток».
Всего, о чем он говорил, я понять не мог, но восхищался им на манер Савелия Перерушева: «Ну, башка!» Я понимал лишь то, что он меня жалеет. У меня саднило спину, а главное, я видел, какие у меня исчерна-фиолетовые рубцы, оставленные на спине веревкой, потому что, едва взрослые ушли на работу, я топтался перед неоправленной пластиной зеркала и, выворачивая шею, рассматривал исхлестанную от бока до бока, неузнаваемо чужую кожу. Захотелось, чтоб Костя охнул, увидев, как я избит. Я заголил рубаху, услышал его невольный стон в попросил:
— Подуй.
Он потихоньку опустил мою рубаху.
— Ты мужик. Терпи до последнего.
Его внимание привлекли камни, сложенные на подоконник. Никакого золота мы вчера не нашли. Блестящие желтые кубики были серой. Черный веский комок, из которого выступали лиловые кристаллы, оказался магнитным железняком с вкраплениями граната. Гранаты так обрадовали Костю, что он вздумал выколупнуть кристаллик, отшлифовать его и вставить в гнездышко перстня взамен стекляшки.
Катя полюбопытствовала: кому он подарит перстень?
— Мачехе. Отец жениться будет.
— Мачехе? Знаю я, какой мачехе. Никакой не мачехе, Нюрке-задаваке. Ну и красавица! Конопушки на носу.
— Конопушки у Нюры золотые, не то что ваши камни.
Я удивился, почему справедливого Костю задели Катины слова.
Катя не переносит Нюрку, я переношу и не переношу. Нюрка не замечает меня. Для нее и другие мальчишки — все равно что есть, что нет. Я не знаю, должна ли она их замечать, но я уверен, что она должна замечать меня, друга Кости, Сережу Анисимова, у которого самая лучшая на свете мама. Нюрка должна была бы чувствовать: мне нравится, что в белом ее лице есть голубоватость, что она быстро ходит, нравится даже то, что ноги у нее вогнуты в коленях, отчего, по толкам баб, она не шагает, а «чапает». Бабы даже приговаривают в лад Нюркиной поступи: «Чап-чап, чап-чап...» Но она меня не замечала.
Костя, конечно, не всерьез рассердился на Катю. Он развлекал нас, показывая, как магнитный железняк притягивает иголку. Иголка дрожала и пританцовывала, стоя на ушке. Железняк Костя дал сперва Лене-Еле, потом Кате, и магнитные забавы утешили их.
После этот рудный камень забрал я, притягивал им булавки, кнопки, гвоздики. Долго, привязав к нитке, волочил по земле и радовался, видя, как нарастает на нем бахромка искрасна-рыжей железной пыли.