Пленник ваш, морской сотник Курт Али, ваш раб».
Назвав свое имя, Курт Али закрыл глаза, будто рассчитал свои силы только до конца письма, и тут они покинули его. Позор плена — как незаживающая рана, и каждым унизительным словом, которое он прилагал к своему имени в письме, сотник, казалось, мстил себе за то, что в бою не смог защитить себя, как должно воину.
Это поняли все. Наступило тягостное молчание. Его нарушил низкий голос Лии:
— Где же вы, господин пленный? Разве этот растяпа не сказал, что я жду вас внизу?
Они оглянулись. Лия, улыбалась, стоя в дверях. В левой руке она держала деревянный ушат, в правой — большой медный кувшин. Из кувшина шел пар.
— Опять замечтался? — посмеялась она над Притом и указала место пленнику.— Садитесь сюда, я вымою вам ноги.
Никто, казалось, не понял её. На Лие вместо рабочего платья была праздничная одежда: темно-синяя бархатная накидка, отделанная шитьем, белая шелковая юбка с синими полосами, ниспадавшая на туфли с красными помпонами. Лямки, крест-накрест перехватывавшие вязаную рубашку, крепко стягивали ее тугую грудь. На голове платок, скрученный, как чалма, свободный конец которого прикрывал плечо. И это одеяние испугало пленника еще больше.
— Спасибо, сестра! Поставь, я сам вымою.
— Да садитесь же, вода остынет.
Пленник растерянно поглядел вокруг.
— Оставьте,— проговорил он дрожащим от волнении голосом,— Оставьте.
Мавро подбежал к сестре, скатился за кувшин, но она отстранила его мягким движением и, указав на скамейку, дала ему ушат.
— Все руки оттянула! — весело обратилась она к пленнику. — И вода остынет. Садитесь, дорогой!
Волоча цепь, пленник сел рядом с ушатом, обнажил ноги.
Рыцарь с изумлением смотрел на эту картину. Глубокое сострадание в огромных черных глазах,
гордая улыбка на алых губах делали Лию удивительно красивой, и красота рта превращала простую услугу в поступок, исполненный смирения мадонны.
— Оставьте, сестрица! — еще раз попросил пленный.— Сам налью, сам вымою. Привычен.
Лия ответила ему словами из библии:
— «Вот, если я, господь и учитель наш, ноги ваши вымыл, значит, и вам подобает мыть ноги друг другу».
Пленный мусульманин ничего в этих словах не понял, но рыцарь вздрогнул. «И вот в этом городе, найдя грешницу, Иисус узнал, что сидит она за столом в доме фарисеев, принес бутыль с благовониями, встал сзади у ног ее и, рыдая, омыл слезами ноги ее. И вытер ноги ее власами своими, поцеловав, умастил благовонием». Рыцарь закрыл глаза, мысли его смешались, он с трудом припомнил конец: «Сказываю тебе, пусть много свершила она грехов, но прощено, ибо возлюбила много...» Повторяя эти слова в монастыре ордена Овитого Иоанна на Кипре, он испытывал противоречивые чувства, просыпался от них по ночам.
Тринадцатилетним монастырским послушником, каждый раз вспоминая рту сцену из библии, он чувствовал, что его одолевают плотские страсти, и дрожал от страха перед грехом. Лишь много позднее узнал он, что все тексты из библии, где речь шли о женщинах, могли ввести в грех не только его сверстников послушников, но и взрослых, бородатых попов.
Лия, не торопясь, поливала пленнику из кувшина. Мусульманин привычными движениями мыл ноги. Чтобы не забрызгаться, девушка подобрала края накидки, обнажив крутые бедра. Рыцарь потянулся за чашей с вином. Ощутив на себе пристальный взгляд ашика, нахмурился, будто невольно выдал свои мысли.
— Выпьешь вина?
— Как не выпить? Здешнее вино славится.
— Значит, ты здесь уже проходил?
— Проходил... Недалеко отсюда моя родина... Сарыкёй, что между Анкарой и Эскишехиром.
— Туда идешь?
— Нет... В Итбуруне живет шейх по имени Эдебали — глава здешних ахи. Зайду к нему, а потом вернусь в Конью...
Рыцарь потребовал у Мавро еще одну чашу.
— Сколько ночевок отсюда до Коньи?
— Девять.
— А сколько ехать, не слезая с седла?
— Семьдесят пять часов... Если конь пройдет за час три итальянские мили.
— А дороги какие?
Ашик подумал.
— Да так, ничего!
Мавро принес чашу и пригласил ашика отведать супа.
— Зачем суп тому, кто пьет вино? — пристыдил его рыцарь.— А ну, наполни!
Ашик пил вино не спеша, смакуя. Рыцарь даже губу закусил, радуясь тому, что ввел в грех мусульманина.
После третьей чаши лицо ашика раскраснелось, в глазах появился блеск.
Решив, что долгожданный миг настал, рыцарь, как бы между прочим спросил:
— Как там дела в Конье?
— Совсем без хозяина осталась Конья. Налог за налогом взимает монгол,— ответил ашик.— Похоже, уходить собирается...
Своих бумажных денег не берет, требует серебра да золота. А народ серебра давно в глаза не видел. Что сверху лежало, забрали, а что спрятано, монгол достать хочет, всех до единого под палки положив... Но после двести семьдесят седьмого года нас ничем не удивишь, мой рыцарь! Пришел тогда мамлюкский султан из Египта, порезал немного монголов. Проведал об этом Абака-ильхан, пришел с войском и отомстил за своих — в два приема сто тысяч голов снес. С тех пор и легла кровь между людьми Анатолии и монголом... Караманоглу Мехмед-бей собрал войско, пошел на Конью и взял ее. Посадил на трон своего человека — султанский, мол, сын. Но его «фальшивым султаном» звали. А имя дали Джимри — Скупец. Конийский султан собрал войска, но был разгромлен. Попросил помощи у монгола. И тогда только разбил Мехмед-бея. Самого, братьев и дядей его казнил. Скупец удрал, добрался до удела Гермияна, но его опознали по красным сафьяновым сапогам и схватили.
— А что в красных сапогах-то особенного?
— В здешних краях красный сафьян очень дорог... Султаны да визири носят. Пожалел красные сапожки Скупец и расстался со своей душой... За то, что не султанского семени он, а на султанский трон позарился, с живого шкуру содрали, соломой набили. Своими глазами видел, как его чучело возили на длинном копье.
— Когда это было?
— Тому лет десять-одиннадцать...
— Одиннадцать лет... Значит, в тысяча двести семьдесят девятом,— сосчитал рыцарь.
— Да.— Ашик отпил вина, закусил мясом. Задумчиво улыбнувшись, вздохнул.— Терпим мы из-за монгольской напасти... Несведущие люди говорят: «Дороги заросли — вот караваны, и не ходят...» Нет, дороги заросли оттого, что караваны не ходят. А отчего караваны не ходят? Торговому люду уверенность нужна... Конечно, в стране не без разбойников, всегда они были. Но султан своей властью грабителей находил, ловил, голову с плеч снимал. А ворованные товары возвращал торговцам. Брал себе пошлину и правил в свое удовольствие. Если не давался в руки ему разбойник, из казны покрывал купцу убытки, оберегал порядок. А монгол, он тоже грабителей ловил да резал, только товар не купцу возвращал, а к себе в мошну клал... Поглядели торгаши — товар пропадает, того и гляди, жизни лишишься. Повернули свои караваны к Черному да Эгейскому морям...
Ступил монгольский конь на чью-нибудь землю, считай, наказание небесное. Когда султаны Коньи силу имели, дороги укатаны были, что твой ток. Знать не знали, как колеса ломаются. А теперь спросишь, сколько, мол, отсюда дотуда езды, крестьянин отвечает: три поломки колеса... Я еще застал, сам помню, караван-сараи стояли — по две-три тысячи животных принять могли, а при караван-сараях такие рынки, куда там караджахисарский!
Мастеровые четыре-пять караванов с ног до головы оснастить могли.
А гонцы без перебоев скакали. Если дело у тебя срочное и в день вместо одной стоянки две пройти нужно,— пожалуйста, лишь бы мошна тугая была. Отсчитай денежки, бери под седло арабского скакуна... Женщины здесь путешествовали в раззолоченных паланкинах безо всякой охраны... Нес человек на голове хоть целую корзину с золотыми, никто ему вслед и посмотреть не смел. Потому за разбой на дорогах полагалась намыленная пенька, а за насильничество — кол! Кто пальцем тронет гонца или пленного, что себе на выкуп собирает, с того, как со Скупца, с живого кожу сдирали.
Дервиши наелись и напились, видно, и опиума успели наглотаться, внизу снова застучал дюмбелек, зазвенели бубенцы, погремушки, послышались выкрики. Началось радение. Рыцарь кивнул, что, мол, это? Ашик поморщился.
— Мы их голышами зовем, добром не поминаем. От этих всего можно ждать... Стыда на них нет. С богатых дань требуют, кто не дает, убивают. У бедных все отберут и не подумают, что может бедняк помереть от горя. Одно время монголам служили, в их войско нанимались. Видел, на поясе у них кожаные кисеты? Для опиума. День и ночь глотают... Теперь вон поднялись на радение, поскачут, попрыгают, а под конец упадут без памяти — бога достигли! Говорят они: наш покровитель отец Адам. По такому счету Ева матерью им приходится. От опиума ни холода, ни жары не разбирают... Мыться да чиститься — боже упаси! В набегах нацепят на себя орлиные крылья, на лоб — буйволиные рога, наглотаются опиума с вином и пошли грабить. Жестокостью славятся, вот и наводят страх во время налетов... Работу грехом считают, на ахи свысока поглядывают, мастеровые-де людишки. Только что в открытую не поносят их, да и то от страха. А где ахи не могут защитить мечом свои рынки, налетят, разграбят и поминай как звали...