Значит, страдание – не наказание, а всего лишь вещество, из которого творится человеческая душа.
Роза может завять и облететь, истлеть бумажные занавески, но мать жива, пока жив он, своим существованием размыкающий роковое кольцо ее судьбы.
Светит месяц
Была годовщина смерти отца, и вы поехали домой.
Весь этот год вы ей не писали. Нельзя сказать, что вы не любили ее, но никогда не называли мамой, не могли называть и по имени-отчеству – Роза Искандеровна – с детства говорили «ВЫ», а это «ВЫ» в разговоре с ней и «ОНА» в разговоре между вами стало ее именем.
…Вы быстро росли, притолоки родного дома стали низки для вас, тесной – кроткая долина; вы ушли за перевал к Большой воде.
Другие женщины, юные, тонкорукие, отстирывали залоснившиеся вороты ваших рубах, другие ветры трепали над серыми городскими дворами ваше заношенное в трудах белье.
Вы стали отцами, а жены ваши – матерями, огрубели их руки, помутились, поскучнели от долгих забот их ясные взоры; вы заглядывали в чужие легкие глаза, жадно грешили душой и торопливо – телом, а ОНА ждала вас.
И сейчас она ждала вас, выглядывала из густой не оседающей пыли под горячим железным боком «Икаруса».
Вас разделяли большие немытые стекла; некая дама с белым пудельком на руках стояла на ступеньках, не решаясь ступить в клубящуюся у самых дверей белесую завесу. Пуделек, поворочав женской своей головкой, выскользнул на застеленную гравием площадь, и кинулись к нему мосластые псы. Дама вытянула руки и бесстрашно шагнула наперерез. Посмеиваясь над ней и ее собачьей любовью, повалил народ в двери – за раму застывшего деревенского светлого дня.
Она касалась вас, ощупывала ваши щетинистые лица, становясь на цыпочки; маленькая, сухая, она жадно и торопливо тянула к вам черные твердые ладони: здравствуй, Илюша, сыночек, здравствуй, Никита, сыночек, здравствуй, Алеша, сыночек, здравствуйте, родные деточки…
Она пыталась нести ваши и без того легкие ноши, она семенила меж вас, прислоняясь на мгновение то к Илюше, то к Никите и конечно же к Алеше, как к вырвавшимся из леса деревьям.
Шли быстро, потом еще быстрее в надежде опередить ее и прийти к родителям втроем, хотя бы несколько минут побыть у них без нее.
Она не отставала, как всегда, так и в старости легка на ноги. Вы злились, нет, злился старший – Илья, а вы ему сочувствовали, но и ее, побледневшую, с потом в серых чистых морщинах, жалели.
Гуськом, невольно смягчая шаг, пошли за оградку, услышали, как коротко прихлопнул Илья за собой железную калитку.
Вы не оглянулись, сели на скамью, но знали, что она, отрубленная от вас, с ласковой болью смотрит в ваши крепкие крутые спины.
Широкий плоский холмик ровно засажен кудрявым клевером; у памятника из светлой стали со свежими мелкими царапинами – счищали птичий помет – бархатились по-женски траурно и ветрено анютины глазки.
Из-под стекла, впаянного в металл, дружно и удивленно смотрели в этот свет отец и мать – это вы соединили их, примирив посмертно.
Все пространство, охваченное оградкой, было обжитым и ухоженным, и даже самьй воздух над теплой травяной могилой пах чем-то домашним, крепким…
Вы выпили: Илья, Никита и Алеша. Потом, наполнив стаканчик всклень, оставили родителям – примяв донышком головку клевера.
Вяло закусили городским очерствевшим хлебом. В молодой рябине, в сквозившей кроне, пряталась сорока и не своим – певучим влажным – голосом звала кого-то.
Так же гуськом вышли. Она нерешительно приблизилась.
– Спасибо Вам, могилу соблюдаете, – сказал Илья.
Она замахала руками, роняя привычные слезы:
– Господь с тобой, Илюша, мне это в радость, в утешение…
– В радость?
– И в утешение, – легко подтвердила она.
Вновь семенила: глазами, руками, опавшим лицом об одном молила: живой к нему не пускали, так мертвой пустите…
Вы спали во дворе, раскинув вольно тяжелые руки в веревочках вен.
Илья сердито дергал большой головой, напрягался телом – и во сне ворочал грубые литые части перетрудившихся дизелей.
Никита лежал колодой, лишь иногда покойно и сыто шевелил губами.
Алеша спал на боку в жалобной детской позе, и во сне тосковал по молодой жене.
Вы проснулись далеко за полдень. Она оттрепала в мыльной воде ваши запылившиеся сорочки, подсунула под ваши тяжелые головы белые подушки и веяла полотенцем на ленивых комаров.
Тебя, Алеша, она любила за красивое лицо и легкое сердце.
Тебя, Никита, за спокойный податливый нрав.
Тебя, Илья, больше всех, за въедливую, обо всем страдающую душу.
Не ты ли стерег отца от нее, не ты ли с взрослым презрением провожал ее взглядом в родительскую половину, не ты ли разбил большое мамино зеркало, когда ОНА засмотрелась в него, не ты ли пачкал и рвал на себе и братьях рубахи, марал ее тканые половики, подрезал лезвием ее платья в мамином шкафу?
ОНА молчала, не жалуясь, по целым дням не разгибаясь, латала, стирала, шила; иногда, против воли, ты засматривался на нее, так плавно, красиво ворочая кистью, продергивала она иглу, так робко сушила свои волосы у открытого окна.
Слезы закипали оттого, что мамы нет и вместо нее в доме эта красивая чужая женщина. Это ее, вздрагивающую, с откинутым набок, неприятно алевшим лицом, нес над бродом отец, а мама, больная, родная, плакала, накрыв свое горе больничным одеялом.
Ты воткнул в мыло острые сапожные гвозди, и ОНА, стирая, поранила ладонь, и, когда ОНА, слизывая кровь с мыльной руки, плакала над корытом, ты жалел ее, но против воли показал язык и ОНА ударила тебя, потом, опомнившись, била ударившей рукой о тонкий край ванны до тех пор, пока…
Вас разбудили ягодники: сестра – по отцу – Варя, ее муж – прапорщик Соловей и племянница Элла.
Во дворе стало тесно: от металлического блеска «Лады», от стереофонической музыки, от воркованья Вари, от пущенных на волю розовых свиней и визга Эллы.
Соловей втаскивал в дом ведра со смородиной, увесистые кули с сахаром, по-хозяйски стуча подкованными сапогами. Ходил по дому как на родном плацу, покрикивал на баб, появлялся на крыльце и подмигивал – сначала без ремней, потом без кителя и засаленного в узле галстука и, наконец, в шикарных махровых спортивных трусах, адидасовских кроссовках, курортно загорелый.
Он шел на вас, раскинув руки, в мнимой угрозе шевелил круглыми плечами: а ну, богатыри, померяемся силушкой!
Вы смотрели лениво из-под опущенных век, как Соловей кружился, вцепившись в Алешу, тянул его от земли, багровея стриженым затылком, отрывал – и вдруг каким-то ловким коротким заморским движением тихо усадил в колосившийся пырей.
Алеша не поверил, кинулся, с веселой яростью, оскалив молодые зубы, звучно рухнул кулем – и так несколько раз.
Послали Никиту, Никита, хитрец, отвертелся: не люблю я это дело.
– А мы тебя, жеребца обутого, по простому, по-русски, – погрозился Илья, поднимаясь на Соловья.
Зять был на голову ниже, казался слабее, но Илья не верил, остерегался, забирая в ладонь служивый затылок, сторожил его умелые ноги…
Тут и ОНА подоспела, рассудила мокрым полотенцем; сердцем почуяв еще далекую беду.
Соловей подчинился, с показным великодушием оставил поле боя, занозив тебе душу.
Зять надумал мыться. С трудом достали из колодца несколько ведер мутной воды.
Колодец давно уж обмелел, заилился, теперь из него не пили. Сруб подгнил, зацвел омертвело. А вы еще помнили его живой древесный цвет, освещавшую его желтизну; вода, чистая, каленая, всегда прохладно пахла листвяком.
Чистить колодец теперь опасно – сруб, утратив прямизну, ослабел, было слышно, как тяжело и придушенно он дышал.
Был бы хорош в застолье Соловей, да заел своей похвальбой:
– Сколько вы имеете? Ты вот, старшой, сколько имеешь на верфи? Я имею пять, на всем казенном, опять же! Иди к нам! Заметь – у меня склад, а на складе – ого-го!
Алеша с ответным восторгом внимал, Никита морщил лоб, с ученической заботой считал в уме чужие деньги, а зять цвел – приятен не достаток, а уважение на нем.
Соловей вел застолье широко, прежде чем выпить, долго говорил, каждого одаривал улыбкой или лаской. К нему тянулись – справа дочка Элла обнимала, слева влюбленно теснилась жена, и только ты, Илья, смотрел подавленно, ревниво…
Затеялись петь.
Соловей только мигнул, а Варька уже летела с гитарой, стыдливо, как от мужского намека, алея лицом.
Он долго прилаживался, трогал струны, щуря черный глаз от струйки сигаретного дыма.
И ты, Илья, узнал повадку умелого гитариста, и так утешился, будто долго пел с ним о любимом.
Заиграл Соловей странно знакомое, но неузнаваемое, и, только когда запела Варя, придерживая сильный рвущийся голос, ты оторопело понял – с нежным глубоким чувством выводила она слова никчемной песенки: «…прилетит к нам волшебник в голубом вертолете и бесплатно покажет кино…»