той деревушки, Фампу. Отец прочел кадиш[23], никогда раньше не слышал, чтобы тот говорил на иврите. Армия заплатила за надгробие, высеченное на надгробии имя оплатила, но и только. Маркус мечтал стать художником и был не лишен таланта, как оказалось. Мать попросила добавить: «художник», за это с них запросили целых три фунта и три пенса. Конечно, не деньги.
Кирш понимал, что говорит сумбурно, а ведь это были важные вещи, и он очень хотел бы рассказать о них иначе. Но она, похоже, не слушала. В конце концов, закончил он, вероятно, именно из-за Маркуса он и оказался в Иерусалиме. Нужно было совершить нечто такое, что его брату не удалось, убежать подальше от своего горя, от скорби родителей, из-за которой в доме стало совсем невмоготу.
— Погодите-ка, — сказала Джойс. — Ваш отец читал кадиш? Так вы еврей?
Кирш утвердительно кивнул.
Джойс рассмеялась.
— Извините, — сказала она. — Даже не верится.
— Я этого вовсе не стыжусь. — Действительно ли не стыдился? На самом деле Кирш был не так уж в этом уверен.
— Конечно, с какой стати? Но вы британский полицейский. То есть я хочу сказать, разве вы… разве не видите, что оказались не с той стороны баррикад?
Кирш почувствовал, что краснеет.
— Не понимаю, о чем вы.
— Да бросьте, все вы прекрасно понимаете.
Джойс тут же пожалела о сказанном. Она перегнула палку. Сама виновата, надо сдерживаться, не осуждать сгоряча.
Кирш смотрел прямо перед собой.
— Пожалуйста, простите, — сказала она. — Я здесь почти неделю. Мне очень жаль вашего брата.
Окна в машине были открыты. Кто-то свалил у дороги в кучу пустые канистры для бензина.
— Спасибо, — ответил Кирш.
Джойс стряхнула пепел в окно, потом открыла дверцу машины, выбросила окурок и придавила его туфелькой. В лунном свете можно было разглядеть стены полицейских казарм, асбестовые плиты в стальных рамах.
— Подышим воздухом?
Она вышла из машины, прошлась немного, и на душе стало легче. В конце концов, ничего плохого не случилось. Кирш встал рядом с ней. Ему хотелось ее обнять. Перед ними, точно колючая проволока, раскинулись побеги пыльной инжирной опунции. И хотя ночь была теплой, Джойс вдруг поежилась, как от озноба. Кирш сбегал к машине, взял с заднего сиденья свой пуловер.
— Вот так-то лучше, — накинул пуловер ей на плечи и завязал рукава узлом на груди. — А ваш муж, — продолжал он, — он не будет против, что мы здесь?
— Вряд ли, — ответила Джойс. — Скорее даже обрадуется.
— Почему? У него кто-то есть?
— По-моему, ему никто не нужен. Во всяком случае, сейчас.
— Даже вы? Не верю.
Джойс усмехнулась.
— Вы ничего обо мне не знаете, — сказала она. — И о нем тоже.
Кирш чувствовал: у него дрожат руки. Джойс может говорить все, что угодно, даже самое обидное, и все равно его так и тянет ее поцеловать.
— А теперь, — сказала Джойс, — отвезите меня обратно.
Назад они ехали молча. Он высадил ее у подъездной аллеи, ведущей к губернаторскому особняку. Они отсутствовали не больше часа, гости еще не начали расходиться. По всей вероятности, их никто не хватился. Кирш хотел было спросить, когда он может снова ее увидеть — не в порядке расследования, — как вдруг она обернулась к нему.
— Он произнес имя, — произнесла она задумчиво, словно пересказывала сон. — Убитый произнес одно имя.
8
В первый час после рассвета на крыше было еще холодно. Блумберг предусмотрительно надел вельветовые брюки и толстый вязаный свитер, верно прослуживший ему не одну лондонскую зиму. Голову прикрыл широкополой соломенной шляпой. Джойс говорила, что он в ней похож на гаучо. По просьбе Росса кто-то из прислуги соорудил для Блумберга навес — три занавески и полог: когда поднимался ветер, он надувался и хлопал, как корабельный парус. Еще накануне Блумберг начал размечать полотно углем: как только утреннее солнце встало из-за холмов, весь город был перед ним как на ладони. Такие вещи он мог делать с закрытыми глазами — и, наверное, так было бы даже лучше. Это же за деньги. Но нет. Он вынужден был признаться себе, что из всех мест, которые приметил, чтобы потом запечатлеть — ради чего его сюда и послали, — эти крыши больше всего пришлись ему по душе. Блумберга не вдохновили ни рабочая ферма, ни девчонки в уродливых черных шароварах, ни монотонный труд каменотесов, который ему велено было запечатлеть, он ненавидел жару и собственное бесчувствие. А если говорить о «настоящей» живописи — так ее попросту не было. К ночи он вконец выматывался. Падал на постель, закрывал глаза и притворялся, что спит. Однажды Джойс прилегла рядом и принялась гладить, пытаясь возбудить, но краткая попытка близости была такой неудачной, что она отвернулась к стенке. Джойс в нем разочаровалась, хотя иногда кажется, что он ей безразличен. А раз так, то непонятно, почему она все еще с ним. Может, ждет, когда он сам ее отпустит. Не то чтобы у него не осталось к ней чувств, скорее, ни к кому не осталось. Ни к кому из живых. Любовь похищена смертью: он видит материнские руки, красные от стирки, с распухшими суставами — и глаза Марка, мамочкиного сынка сорока одного года от роду, застилают слезы. Не повезло Джойс.
Определенно в нынешнем расположении духа Блумбергу лучше находиться здесь, над серыми куполами и тесаным камнем, а не в их домике. Росс, возможно, даже не предвидел, какое преимущество для Блумберга — отдалиться, оказаться в месте, где люди так далеко, что едва различимы в пейзаже. Он нарисует этот Священный город для своего покровителя, и, в конце концов, если у него останется время для себя, вернется «настоящая» живопись.
— Чай, сахар, лимон, хлеб, джем? Последний местного приготовления, можете себе представить?
Росс сделал несколько робких шагов, не желая отвлекать художника. Положил поднос прямо на крышу в нескольких шагах от плетеного кресла и поспешно удалился, как будто это Блумберг, а не он здесь губернатор.
Блумберг продолжил работу. Он был бы не прочь сделать передышку, как не возражал и против завтрака, но только лучше Россу этого не показывать. У Росса явно сложилось представление о художнике как о существе возвышенном, и он не станет его разочаровывать, во всяком случае, на этом первом этапе их знакомства, и уж точно не раньше, чем ему заплатят. Когда же, по расчетам Блумберга, Росс должен был дойти уже до середины лестницы, но все еще мог его слышать, он крикнул вслед «спасибо».
Но Росс все еще был на крыше, маячил поодаль, глядя,