В глубине души отцу Риппл было немного неприятно видеть те новые танцы, которые показывал его ученице этот повеса Хендли-Райсер под граммофон, наигрывавший:
Приди и приласкай меня!Приди и приласкай меня,Радость моего сердца!Мне все равно, что говорят,Я хочу только тебя одну!
или какую-нибудь другую американскую песенку.
– Но это меня убьет, если придется видеть, как моя дочь выламывается перед публикой, чтобы заработать на жизнь. – Его приятный внушительный баритон стал неузнаваемо строгим, когда он ответил на впервые заданный ему вопрос по этому поводу. – Клянусь, я против! Русский балет или не русский – все равно. Мы можем испытывать теперь материальные затруднения, но мне трудно себе представить, что я отпущу свою дочь прыгать по сцене и задирать ноги для забавы толпы. Что? Она этого хочет? Что вы хотите сказать словами «она вкладывает в это душу»? Как жаль, что Риппл разрешили выступать с деревенскими школьниками на том проклятом празднике! Мне и в то время это не нравилось. Я так и говорил.
Ничего такого он не говорил, но не время было напоминать ему об этом. Сердито дернул он остаток своего каштанового уса, который теперь стал слишком коротким, чтобы его можно было закусить крепкими белыми зубами.
– Расстраивают ребенка и забивают ему голову чепухой, – ворчал он. – Вредный вздор! Как я могу решиться отпустить мою дочь, одну из всей семьи, чтобы она попала в компанию балетных девчонок, которые строят глазки, в компанию этих прыгунов…
– О, папа! – протестующе воскликнула тоненькая девочка.
Описанная сцена происходила в курительной комнате майора Мередита, в доме, где протекли пятнадцать лет жизни Риппл. Комната была темной, ибо окна ее выходили на берег, поросший кустарником, который окружал круто спускавшийся к реке фруктовый сад. Ветви деревьев стучали в окна; бледно-розовые головки роз прижимались к стеклам. В комнате было сыро, так как она находилась как раз над подземным ручьем; в ней стоял затхлый запах плесени, табака, старых книг и стертой кожи кресел. Стены ее украшали детское оружие, ржавые охотничьи ружья, старинные пистолеты. Висела в рамке фотография группы курсантов военной школы, среди которых стоял и молодой Гарри Мередит.
Был там еще один портрет: прабабушка Мередит семнадцатилетней девушкой. На ней было темное шерстяное платье, спускавшееся до самого ковра наподобие водолазного колокола, с большим кисейным воротником, на голове – кружевной чепец. В общем этот наряд так же шел цветущей девушке, как ее правнучке Риппл то, что было на ней надето: темно-синий костюм для тенниса и юбка из саржи, шерстяные чулки, когда-то черные, но выцветшие.
– Папа, – снова заговорила Риппл тоном, которому она старалась придать твердость и убедительность. – Артисты теперь совсем не такие!
– Может быть, ты скажешь мне, какие? – спросил отец, насмешливо прищурившись.
– Нет! Но они не такие! Все меняется! Есть много хороших девушек в балетных, театральных и других школах. Мне это так нравится! Мне так хочется попасть в балетную школу, папа. Дорогой папа, через два-три года я вырасту, и тогда будет слишком поздно. Что же, мне ничем не заниматься? Оставаться все время здесь?
Майор Мередит считал себя человеком достаточно благоразумным. Но этот последний довод его возмутил. Дело было не только в том, что он неодобрительно относился к намерению Риппл поступить в балетную школу. Он не соглашался на это, это ему не нравилось, не настолько он был свободен от предрассудков долины, чтобы поверить в то, что девушка из хорошей семьи может выбрать себе профессию, которая когда-то считалась в обществе невозможной, и никакой катастрофы не произойдет.
Но Риппл заговорила о том, что годы идут, и она скоро станет взрослой. Уж не считает ли девочка отца выжившим из ума стариком? Его глубоко задел незнакомый блеск в глазах дочери и новые нотки, прозвучавшие в ее голосе, когда она ему отвечала. Он никак не мог примириться с мыслью, что какая-то женщина может не дорожить его обществом. И что же – его собственная юная дочь хочет уйти от него!
– Разве ты не счастлива здесь, Риппл?
– Я была бы ужасно счастлива, если бы только ты меня отпустил. О, пожалуйста, отпусти меня! Позволь мне учиться, как это делают многие хорошие девушки! Они относятся к учебе очень серьезно, папа! Они работают страшно много, они так трудятся…
– Возможно, но ты этого не будешь делать и не поедешь! – Голос отца стал твердым и суровым. Он взял перочинный нож и стал резко скрести и выскабливать черное, плохо пахнущее отверстие своей курительной трубки. Майор Мередит занялся этим делом, чтобы не смотреть на взволнованное, умоляющее молодое лицо.
– Я не хочу больше слышать об этом. Ты понимаешь, Риппл?
– Да, папа, но…
– И тебе лучше раз и навсегда выбросить эту мысль из головы. Слышишь?
Риппл сжала свои нежные губы, смахнула слезы, которые повисли на ее густых темных ресницах, и еще сильнее прониклась той мыслью, которую ей посоветовали выбросить из головы. Майору, знавшему многих женщин, следовало бы понимать, что когда женщине (даже только подрастающей женщине) приказывают не думать о чем-нибудь, то именно эту мысль она будет непрестанно и любовно лелеять. Но отец Риппл привык делить всех женщин на два разряда, которые ничего общего между собой не имели. К первому из них относились женщины вообще, ко второму – женщины его семьи.
Для второго у него были совершенно иные критерии. Отсюда проистекали его многочисленные ошибки. Отсюда и его неспособность понять, что отныне Риппл всецело предастся во власть запретной мысли. Ее страсть к танцам окажется настолько сильной, что в будущем даже любви придется вступить в борьбу с этой первой страстью.
Выскользнув из темной комнаты, непокорная Риппл откинула назад свои темные кудри и подумала: «Но я хочу. Я должна. Мне все равно. Что будет, то будет. Я уеду отсюда, даже если папа не захочет и слышать об этом. Я буду балериной!»
Голос ее желания был громче всех запретов!
IIIВторым голосом, напевавшим тот же лейтмотив, был исполненный достоинства, всегда возмущенно звучащий глубокий грудной голос миссис Бекли-Оуэн, тетушки Бэтлшип.
– Я разочарована в Риппл, – заявила она.
На сей раз разговор происходил в гостиной дома Мередитов. Эта комната, обставленная скромно, но уютно, производила более приятное впечатление, чем курительная. Окна ее выходили на лужайку. В ней было много живых цветов (они ничего не стоили), стояли поблекшие искусственные розы, висели в рамках фотографии мальчиков. Обстановку комнаты составляли разношерстные кресла, плетеные стулья, позолоченный парадный диван и пуф. Самые потертые места большого ковра прикрывались ковриками.