Как и всегда, я вернулась домой вовремя, она где-то рядом навязчиво кружит в мензурке. Возможно, что завтра иссохнет, чтобы пропасть на время. Ей нравится моя жизнь, она обожает за мною следить, ей вообще нравятся те, кто поживей, почувствительней. Я для нее интересный объект, боль использует меня как украшение, хватается за живое, срастается с моей плотью. Я перебираю пластинки с музыкой, отслеживая сигналы своего желания, знаю, что боль сторожит меня, что однажды ей надоест со мной спорить, и та снова навестит мое существо и мне придется ее пережить.
Боль вообще поражает точностью причинения, опаздывает только пуля, теряется только слово, откладывается поступок, дремлет исключительно случай. Слуга своего эффекта. Немая, оттого, что за нее говорят. Глухая, оттого, что боится услышать саму себя. Одним словом – «боль», и по-другому не назовешь.
Февраль 2003
Пророк
Мышь съела одно маленькое пшеничное зернышко, предварительно наделав в сметану. Правда, сметану она тоже съела, но не всю, так и не сумела дотянуться до дна – извозилась, да хрюкнула в клочья за печку. Вдруг входит барин. Барин всем баринам барин, настоящий, разбитной, глазастый, чернявый, садится небрежно за стол, скидывая с плеч золотистых песцов. Подумать только, какая странность, всем странностям странность, на дворе жара, лето аж катится к осени… Барин рукой к молоку, а в ответ как ошпарило, вздрогнул и замер в неведении. Всматривается в свою собственную руку, вроде все как полагается – классически, но есть что-то еще. Опускает, испытывая тишину.
В этот воинствующий жаркий месяц он прибыл к рудникам вершить дела, народ гонять, но чем-то отравившись «неправильным», бросил все и по совету доброму кинулся в одно здоровое место, что всем местам место – печенки там так и срастаются в счастье, так ведь климат редкостный. По прибытии, разместившись в простоте, правда, прежде казенного завез, спал ночами да днями и сон его все не кончался. Когда ж, наконец, пробудился, дернулся в поле с душой спорить, только кудри его ветер взбивал. А к утру уж сегодня ото сна пробудившись, ощутил всем телом своим, как его вчерашнее дело, что всем делам дело, хорошенько его обдало. Это вам не критика. Нет, это вам не лирика, и не физика простейшая, да и мимика все также не к месту. Что? Ладно, пропустим. В общем, покрывался барин на ночь золотыми песцами, утром же, только поднявшись, накидывал их на плечи. Умывался подолгу – не торопясь, глядел вдаль, выйдя в раннее утро. Звук этот первый звук, щебет птиц… звук, что всем звукам звук, мелодичной нитью полз в его ухо, ибо он останется в дне, что скользит все мирские часы в ущелье вечности. И опять он задумался, ведь было в этом дне нечто особое. Было что-то, что явно отличалось от предыдущих дней, как некая форма неповторимости, которую он никак не мог поймать, приобретая ранимое впечатление – вообразить, прояснить ее силу и смысл. Вернувшись в избу, вздохнул с утратой. Ну что опять? Опять это опять из всех опять? Да оно. Он снова замер, смотрит в свои руки и думает о том, что нет в его голове никаких мыслей. Да что же это такое? Ранее была мышка, теперь рука уж на молоке, и вот снова, словно видение его одолело. Барину очень понравилось необъяснимое – с недавних пор пережитое им, весь этот прожитый отрез неизвестного ему чувства, и все те предыдущие, что дымкой счастья теплились в его памяти, претендуя на воспроизведение. Вздохнул, и глубоко осознал, что вздох его кажется ему весьма заманчивым, словно не вздох это вовсе, а материал, не пойманный им. Вдруг книга пророка Иоиля, II, 28 предстала в его глазах, и он захотел обозвать себя странным словом, но не было таких слов в его языке. Губы дергались, потешая надежду, а нет, ничего не приходит. Тогда в отчаянии барин положил руку на лицо и сквозь красивые пальцы почувствовал невероятную оптику. Интересно, что пальцы, приложенные к глазу, виднее и ближе, нежели печь. Нахмурился, и вот первый рубъ ему в копилку. Он нашел в себе желание, и признался, осознав, что хотел бы посредством сомнений, что из всех сомнений сомнения, использовать свои знания, что были случайным образом найдены им этим божественным утром. Кто я? Вдруг спросил он себя, не то дух, какой услышит и, наконец, подскажет ему. Все молчало, вот только мышь отсыпалась за печкой, пища в свой маленький космос. Диво рук и эта зоркость казалась ему чем-то неизведанным, эта тайна заставляла биться его сердце с особенным усилением, набирая взлет, и тут же пропадая между ударами. Некое явление, что зажигает его кровь подобно керосину при мгновенном его появлении, неуверенно высказалось в его голове: «Это видение? Так ли это? Вполне, но главное не это. Ведь я хочу это видение, я хочу это видение, я хочу взять это видение!», – ударялся барин, твердя самому себе, разыскивая объяснение, что всем объяснениям объяснение. И тут барин поднял руки, пальцы стали параллельны лицу, да и каждая из рук параллельна. Пытливо всматривался в создавшийся мнимый прямоугольник. Геометрически руки словно наклонились в воздухе и, застыв, глядят в стол. Барин поедает линии древесины, запивая всеми неодушевленными предметами, что лежали, стояли, красовались, старели, забылись на барском столе, да и кошка в кадр влезла. Он снова глядит в печь, работая зрачками, до чертей волнуется и получает от этого волнения, что всем волнениям волнение – непобедимую волну удовольствий. Барин даже сорвал засушенные травы с веревок и раскидал их небрежно повсюду, вернув руки обратно в прямоугольник. Здесь начинает разбирать линии, паутину границ каждого из предмета, как же все же интересно сплетается предметность, старое с новым, новое со старинным, старинное с памятью… И все это черты душ, тех, кто сделал, и тех, кто выбрал сделанное кем-то. Невероятно, ибо все это единение нельзя подменить, необъяснимо все как-то. Где же это слово? Такты… решительность такта… О чем ты? Дальше желает большего, оттого затягивает рукав в ладонь и, зажимая его, сметает враз все то, что находилось на поверхности стола, да так, что даже кошка провалилась. Горит объятый удивлением. Падение безумно! – кричат его мысли. Оно безумно! Барин бросается в комнаты и заставляет по возвращении только что опустошенный им же стол новой предметностью. Снова затягивает рукав в ладонь, пальцы едва сжались, а он уже со сноровкой смел все со стола. Сердца будто и не стало, все замерло в нем. Неожиданно для себя обнаруживает, что в этот момент, в этот самый момент, что из всех моментов момент, он хотел бы слышать музыку. Мягкую, плывучую, обязательно подчеркивающую дальнейшее действие, либо что было уже пережито. Что пережито? И задается условно, кем пережито? Что? Кто-то еще есть? Нет, ладно, опустим. Разговор? Но он не хочет ни с кем говорить. Он оглядывается, сомневаясь в себе, и снова заискивает прямоугольником, держит руки параллельно друг другу. Мнит, что между ними есть еще две невидимые линии, соединяющие его визуальное окно, и, нацелившись на вздернутую предметность, что слетела, повторяясь, согнул неуверенно пальцы. И было в его руках ощущение, что чего-то в них не хватает. Чего-то слишком важного для него неотъемлемого. Он глядит в разбитые куски, он слышал их гибель, и мнится ему, что не разрушил он, а сотворил по необыкновению своему. Словно вся вселенная прошлась через него, так он был измотан и горд, будто начисто распластались его идеи. О чем это ты? Что значит идеи? Разве это идеи? Помпеи да! Ты думал трофеи? Нет, это аллеи, верно? Недели! Больше! Ты что? Это качели. Вот это да, метели обдают. Что ты сказал? Постели? Теплые постели, когда в рассветах солнце пригревает лучом, прямо в постель, кажется, что спишь с солнцем. Барин руки держит, вроде все, как и было, только нажать хочет. Замер от своего незнания. Дело-то в чем? Детство лентой прошлось, захотелось и оттуда чего взять. Чего взять-то? Чего-нибудь. Чего-нибудь от деда – бойкое, резвое, вот он на коне. Держит руки барин, пытливо раздражаясь, не то, не ведает, что дальше. А ведь далее, могло бы быть лучшее далее. Барин нажать хочет. На что нажать-то? Да так, чтоб резко и особо не задумываясь. И чтобы вся эта сущность грез, где-нибудь да осталась, да и зажила, или же переместилась и повторялась по желанию. Чтобы всем видно было! Интересно, как это? Чтобы из твоих глаз? Глаз, что в тебе было видно всем. Молчали мысли. И был барин уверен в том, что всем это непременно бы понравилось. Знал он это как имя свое. Как же так? Так боялся шевельнуться, дабы не потерять это видение, дабы не выйти из этой игры. Ибо выйдя из нее, он не получит того, что хотел, а его сменяющее себя окружение и быстрый ход часов, простятся с ним, и останутся его мгновения лишь в памяти и будут служить ему до его смерти, а дальше уж как придется. Смирение просилось в его душу. Но с чем ему нужно смириться? Разве есть то, с чем нужно смириться самому барину?
Может, с тем, чего и в помине нет. Вихрь развился в области сердца, он зажал вдох, подавляя непонятное ему желание. «Будут еще грезы всем грезам грезы – Феллини. Соревнования. Нет. Да. Нет – не тот век», – шепнул наблюдавший мудреющий дух, но барин не слышал его. Уйдя от видения, он присел с мыслью: «бес, что ль путает?», – махнул рукой вслед уходящему чувству, решительно обо всем забыв, и ушел в поле к мужикам с душою спорить.