— Ты? На поезде?
— В интернат, папа!
— Тут даже сравнивать нельзя. Меня тогда спасали.
— Н-да, — сказал Виктор, — что мне было делать? Родители давали мне деньги, пока я учился. Но никто со мной не разговаривал, не дискутировал. Не ходил развлекаться. Не танцевал. У всех товарищей была пластинка Мелины Меркури[62] с песнями против «черных полковников» — «Мы будем танцевать на улицах», только они не танцевали ни на улицах, ни на дискотеке. А уж со мной тем более. Ну, я и засел за докторскую. Уехал в Верхнюю Австрию, к бабуле Кукленыш, поселился у нее в домике, купленном на «сбережения» дяди Эриха, она кормила меня фрикадельками, а вечерами делала массаж. Я писал диссертацию, изредка ездил в Рид, в кино. А когда потом отправился в Вену, в университет, сдавать работу, не увидел ни одного знакомого человека, который не желал бы меня знать. Странно. Я боялся идти в университет. Но ничего не случилось. Работу мою отрецензировали, оценили как отличную, устные экзамены я тоже сдал на отлично, а мой научный руководитель, доцент Вебер, как раз в то время получил профессуру и спросил, не хочу ли я стать его ассистентом.
— Какой Вебер? Современная история? — Хильдегунда.
— Нет. Институт раннего Нового времени.
— У тебя есть дети?
— Я в разводе. Детей нет. Никаких плодов чрева!
— А потом?
— Я получил доцентуру. Учился, занимался научными исследованиями и ждал тебя!
— Виктор! Как только я начинаю тебя любить, ты непременно говоришь что-нибудь такое, что…
— Прости! Я как раз вспомнил, что решил больше за тобой не ухаживать!
— Где в первом районе? Дальше-то пешеходная зона! — Таксист.
— Все в порядке! Мы тут выйдем и дальше двинем пешком.
Все затеи Манассии, которые должны были улучшить его финансовое положение, потерпели неудачу. Он основал типографию. Дело казалось вполне перспективным. Еврейской типографии в Амстердаме не было, так что он будет монополистом. А если, кроме еврейской Библии, еврейской грамматики и прочего, станет сам печатать и распространять свои работы, которые, как известно, хорошо продаются, то финансовый успех наверняка обеспечен. Это убедило кое-кого из коммерсантов предоставить знаменитому автору стартовый капитал в обмен на процентный пай. Но Самуил Манассия просчитался: он не мог выплачивать себе авансы, поскольку приходилось финансировать набор и печать. А когда деньги возвращались, был вынужден согласно договору распределять их между пайщиками. В итоге он худо-бедно имел прибыль в размере своих давних задатков, только сумма эта попадала ему в руки намного позже. И в конце концов он вышел из типографско-издательского предприятия, пайщики выплатили ему долю оценочной стоимости. Из этих денег он отдал долги, внес тридцать гульденов в железную кассу жены, а остаток вложил в табачную торговлю зятя, Ионы Абраванеля. Как будто бы разместил вполне надежно. Еще тот первый маленький взнос Манассии в свое время оказался прибыльным. Теперь и его остатки типографии, и вложенные Эсфирью остатки четвертой материной юбки — все было в табачной торговле, которая и впрямь процветала. Прежде всего, огромным успехом пользовалась смесь «Пилигрим»: раньше табак продавали в кожаных мешочках-кисетах или в жестяных коробочках. Иона придумал паковать табак просто в вощеную бумагу, тем самым экономя на упаковке. У каждого курильщика хватало жестянок и кожаных кисетов, нет смысла покупать все новые, цена-то их составляет треть стоимости табака. Идея прижилась. Все покупали «Пилигрим», сто пятьдесят граммов табака в синей бумаге, на которой изображен пилигрим с посохом и трубкой, спокойно, без страха взирающий на мир, что бы ни видел вокруг.
Но и тут Манассия никакой прибыли не получил. Иона и Эсфирь объяснили ему, что было бы ошибкой распределять барыши прямо сейчас.
Лучше их прикопить; тогда можно финансировать собственное судно и таким образом избежать высокого фрахта и комиссионных для посредников. Собственный корабль, прямой импорт — и дело в шляпе. Терпение, партнер, скоро мы все устроим.
Манассия получал сколько угодно табаку, однако ни гроша денег.
Табак, выпивка, пилюли. Он не был несчастлив. Только иной раз приходил в отчаяние. Ведь он мечтал. Мечтал, что все у него еще впереди. А потом думал: у меня остались лишь мечты, всё, больше не могу.
Корабль.
— Этот корабль — символ трех поколений, — воскликнула Эсфирь, — он наследие наших родителей, результат наших трудов и надежда наших детей!
Самуил отхлебнул большой глоток из бутылки, потом разбил ее о корпус шедевра амстердамских корабелов и вскричал:
— Нарекаю тебя именем «Пилигрим»!
— Мой муж первый, кто откупорил бутылку для наречения имени. Хорош раввин!
В первом же плавании пираты разграбили «Пилигрим» и потопили. А в Амстердаме некий г-н Сикс обвинил Иону Абраванеля в обмане. Дескать, чтобы увеличить барыши, тот, продавая табак, мошенничал, смешивал его в пропорции один к трем с высушенными и нарезанными листьями дешевого местного растения, а именно конопли.
Анализ, произведенный Свободным амстердамским университетом, подтвердил справедливость обвинения. И семьи Абраванель и Манассия обанкротились. Денег едва хватало на хлеб да молоко. А якобы тщательно проверенный табак фирмы Сикс не удовлетворял и не окрылял Самуила, не говоря уже о том, что был для него почти непозволительной роскошью.
Дети подрастали. Они всегда подрастают. Образцового отца из Самуила не получилось. Ненароком он обнаружил, как странно обстоит с детьми: родители у них одни, а сами дети совершенно разные. Сын Иосиф пошел в мать, такой же худой, аскетичный, гордый. Глядя на этого жилистого, крепкого парнишку, никто и подумать не мог, что он способен заболеть. Но мальчик болел, причем то и дело. От матери Иосиф унаследовал и большущие ноги. Казалось бы, уж он-то нипочем с ног не свалится. Но он постоянно лежал. Иногда Рахиль ложилась рядом, гладила его по голове. Отца он редко когда удостаивал ответом. По-португальски говорить не желал. Если отец о чем-нибудь спрашивал, молчал или отвечал по-нидерландски. Ханна же Грасия обнаруживала склонность к полноте. Рыхлая, мягкая, округлая. Красотой она не блистала, выглядела опухшей, как ее отец после ночной попойки. Чем-то она напоминала мяч, без устали скачущий вокруг. Никогда не болела, но производила болезненное впечатление, вечно красная, пыхтящая. Самуил не видел в ней себя, а если и видел, то и вовсе не мог любить ее, как не мог любить себя самого. Ну а Иосиф собственноручно возвел стену меж собой и отцом.
С сыновьями, думал рабби в темноте, предаваясь мечтаниям, с сыновьями обстоит иначе. Их не заводят сквозь дыру в простыне. Он думал о Барухе. До того как стал отцом, он представления не имел, как все будет, но теперь думал, что всегда желал себе такого сына, как Барух. А потом вдруг вспоминал: из дома Давидова родится Мессия. И он, пожалуй, звено в этой цепочке — не как учитель, а как мужчина с раздвоенным членом, ищущий лазейки в простыне.
Если у Самуила Манассии заводился грош-другой на выпивку, он оживал: все тогда казалось ему довольно-таки смехотворным.
Однако в конце концов он что же, проиграл битву между рассудком и — как это назвать? — безумием, суеверием, самонадеянностью? Проиграл, как проиграл и битву за душу Баруха. История его окончательного поражения и ранней смерти началась в тот вечер, когда после уроков он опять не пошел домой, а навестил Ариэля Фонсеку. Сел на ступеньки гостиницы «Маком», как, бывало, сидел ребенком, правда, теперь — корпулентный, в просторном бюргерском платье и широкополой шляпе — походил на большую черную палатку, раскинутую возле гостиницы. Ариэль Фонсека состарился, устал и уже не мог заниматься ремеслом чистильщика обуви. Однако все и каждый мимоходом с готовностью платили десять центов, чтобы поставить ногу на стойку negozio и обменяться новостями. За разговором Ариэль символически три-четыре раза проводил щеткой по башмаку, но давным-давно засохшей ваксой не пользовался.
— Глянь-ка, filho[63]! — воскликнул Ариэль, показывая щеткой в сторону рынка, на Бреестраат, откуда вдруг донесся громкий крик; там возникла бурная сумятица, поток прохожих разделился, прянул врозь, женщины отворачивались, мужчины глубже надвигали шляпы на глаза, кое-кто расставлял руки, будто намереваясь поймать и успокоить обезумевшую лошадь. А по этой прогалине меж прохожих, под крики и улюлюканье, бежали голые мужчины. «Молнии», так их называли, потому что мчались они по улице зигзагами и во всю прыть. Вот они уже совсем близко.
— Что это — комедия? Трагедия? — сказал Ариэль Фонсека, качая головой.
«Молнии» верили, что чуть ли не со дня на день должно ожидать прихода Мессии. А тогда все имущество обернется тщетою, ведь людям надлежит предстать перед Миропомазанником нагими, какими их создал Бог, и будут они очищены водою, и Мессия поведет их в Сион и дарует спасение.