под руку взял, — сказала Сонька, глядя со значением.
Что она, смеялась? Я брать ее не стал.
— Ну поцелуй. Вот уж мой дом. Я теперь уйду, а ты поцелуй. Ты не нахальный, и это мне нравится. Ты представь, что меня любишь.
Я посмотрел на Соньку. Она ждала. Она была красивая. И особенно губы были красивые.
Я хотел ее поцеловать в щеку, но потом раздумал. Я вспомнил Галинку. Ведь я ее люблю. Ну, не то что люблю. Ее Андрюха любит, а я думаю о ней, значит, мне нельзя целовать Соньку, хотя она тоже красивая и сама хочет, чтоб я ее поцеловал.
— Я не могу, — сказал я.
— Почему это ты не можешь? — вдруг озлилась она.
— Я люблю другую, — с гордой печалью сказал я.
И мне показалось, что в эту минуту я похож на графа Монте-Кристо.
— А она из нашего цеха, да? — вдруг заинтересовалась Сонька. — Скажи кто, а?
Зря я, конечно, сболтнул.
— Она далеко, — таинственно сказал я. — Она в деревне. В нашем Коробове.
Сонька засмеялась. Она не верила, что в деревне могут быть красивые девчонки.
— Глупый же ты, Паша, — заключила она. — Очень глупый. — И побежала домой.
Я, наверное, действительно был глупый, хоть и премировали меня билетом в театр. Но ведь нельзя целовать Соньку, если есть на свете Галинка. В этом я был убежден.
Нельзя целовать Соньку, если есть на свете Галинка, с которой шел почти всю ночь, взявшись за руки, а потом сидел на вокзальном диване совсем-совсем рядом.
Мне казалось, что Галинка спит, а она при каждом хлопке двери открывала глаза. Заходили разные люди с поездов, были мимоезжие военные, а Андрюха все не появлялся, и мы не знали, когда он появится. Не спросишь ведь: воинский эшелон идет по своему расписанию, о котором нельзя справляться. Спроси — могут за шпиона принять. Да и откуда точно идет Андрюхин поезд, мы не знали.
Время шло медленно-медленно. Я прочел все приказы и запрещения, висящие над кассовым окошком, рассказал Галинке «Маленького оборвыша» и «Педагогическую поэму», потом «Принца и нищего», а Андрюха все не приезжал. Мы, стыдясь, съели травяные лепешки, которые захватила Галинка из дому, потом ярушник, посланный Ефросиньей, а есть все хотелось. В торбочке были пироги, ватрушки и желтая бутылка топленого масла. Это Андрюхе. Это есть нельзя. Чтоб немного утолить голод, я наломал в лесочке за станцией кислющей рябины. Скулы сводило, а мы все равно ее ели.
И на второй день не было Андрюхи. Просмотреть мы его не могли, потому что по очереди выходили к каждому составу. Вместе выходить было нельзя: займут место, тогда стой или садись на заплеванный, грязный пол. Галинка с таким радостным нетерпением встречала эшелоны и с такой тоской во взгляде провожала, что я стал сердиться на Андрюху. Что ж он не едет и не едет? Мы так тут с голоду загнемся.
В третий день мы ели только рябину да пили воду из бачка. Особенно было нестерпимо переносить голод, когда рядом ели люди. Один дядька при нас умял чуть ли не полбуханки белого хлеба с настоящей колбасой. Наверное, какой-нибудь снабженец.
— Может, отломить кусочек шанежки? — предложил я Галинке.
В глазах у Галинки стоял почти суеверный страх: нельзя, это Андрюше. Я придумал, что Андрюха не любит морковные пироги, хотя он ел всякие, только давай побольше, и Галинка согласилась разломить постряпушку. После этого я заснул.
Мне приснилось, что Андрюха приехал и страшно рассердился на нас за этот морковный пирог. Мне хотелось оправдаться перед ним и сказать, что он сам виноват, раз не приезжал четыре дня. Но оказывается, это был не Андрюха, а железнодорожный милиционер, старый, седобровый дядька. Он проверял документы и выгнал нас с вокзала, потому что у нас не было даже самой плохонькой справочки.
— Уходите, да побыстрее, пока для выяснения личности я не арестовал вас.
На улице мы изрядно промерзли. Стояла глухая ночь, и дул знобящий северный ветер.
— Наверное, он не приедет, — сказал я. — Ведь уж и срок прошел.
— Нет, что ты. Он должен приехать. Ведь он обещал, — не согласилась со мной Галинка. Она так верила в Андрюхино письмо, что ее невозможно было переубедить.
Когда милиционер ушел, мы снова пробрались в теплый и душный зал ожидания. Только теперь нам пришлось стоять, спрятавшись за печку-голландку. На улице у меня зуб на зуб не попадал, и Галинка вся посинела от холода. Ждать, конечно, было напрасно, но Галинку разве переубедишь? Ничего, посидим до утра, а там — домой.
Часа через четыре опять зашел седобровый милиционер и, увидев нас, поднял крик. Галинка вся покраснела от обиды, а мне было все равно, потому что до меня почти не доходил смысл его слов. Это, наверное, с голодухи, объяснил я себе.
Милиционер на этот раз не успокоился, пока не проводил нас за вокзал, где уж не было никаких построек и ветер гулял во всю волю.
— Дяденька, брат у нас на фронт уезжает, его ждем, — сказала жалобно Галинка.
— Знаю я, «брат», смекаете тут, что плохо лежит. Еще раз увижу, арестую.
Самым лучшим было идти в Коробово, но Галинка, заслышав стук подходящего поезда, начала упрашивать меня подождать его прихода. Вдруг это Андрюшин. К вокзалу подойти нам было нельзя, и мы побежали к эшелону. Вернее, бежала Галинка, а я плелся за ней. Эшелон мы прошли почти полностью, спрашивая у красноармейцев, не едет ли с ними Андрей Коробов.
— Зачем тебе Коробов, черноглазая, — весело откликались военные, — иди к нам, у нас Сундуков есть.
У последнего вагона вдруг произошло чудо, нас догнал запыхавшийся милиционер и закричал:
— Чего вы тут носитесь, на вокзале вас сержант ищет! Хорошо, что я заметил, куда вы побежали.
— Ой, дяденька, какой вы хороший, — пропела Галинка, хотя этого милиционера надо было обругать. Он же сам нас выгнал с вокзала.
Через рельсы, слепящие глаза, бежал нам навстречу Андрюха, совершенно не похожий на себя прежнего. Он был в шинели с ремнями, в каске. Вид у него был озабоченный, серьезный. Галинка смотрела на него, как тогда, у сосны, и Андрюха смотрел на нее не отрываясь, как тогда. А потом он обнял ее. Я отвернулся. Потом вспомнил, что мы сбили для Ефросиньи печь, и протянул Андрюхе торбочку с гостинцами. Он и меня обнял, и так мы стояли, пока не двинулись вагонные колеса. Под учащающийся постук колес Андрюха говорил и говорил что-то Галинке, пока не подплыл последний вагон. Андрюха стиснул меня, поцеловал.
— Дедушке кланяйся! — крикнул