приполах рубах чистые, гладкие, словно не лежавшие в земле клубни принесли к костру.
Печется наш поздний обед. Ванюра опять достал кисет, и у меня снова всплыла горечь. Мне уже не хотелось есть. Но Ванюра ловко выкатил кнутовищем черные манящие ядра картофелин. Парнишки, обжигаясь, расхватывают их.
— Бери, — и Ванюра подкатил штук пять к носкам моих галош.
«Наверное, понял свою вину», — подумал я и взялся за картошку. Но злость на Ванюру все не отпускает меня. К ней примешивается беспокойство. Сегодня Сан наказывал обязательно вернуться пораньше.
— Поедем. Вон уж солнце к вечеру, — сказал я, — дядюшка Сан просил. Что он подумает.
— А-а, надоел мне твой Сан, — сплевывает Ванюра в сторону. — Весь колхоз на мне держится: Иван Степаныч, жать, Иван Степаныч, в извоз, — довольно точно передразнивает он председателя.
Ванюре смотрит в рот и во всем ему подражает коротенький парнишка из Дымов — Пронька. Фамилия у него тоже Дымов. Он смешливый, веснушчатый. Смеется мелко-мелко, словно сыплет горох. Что Ванюра ни скажет, Пронька с готовностью сыплет свой дробный смешок. Я его давно запомнил, этого Проньку, еще с той вечеринки, когда Галинка плясала «Сербияночку». Пронька тоже тогда плясал. Он был в материных ботинках на венских каблуках. Конечно, не оттого, что хотел ростом выше показаться. Просто больше нечего у него было надеть.
И Ванюра, и Пронька были недовольны мной. В кои-то поры удалось отдохнуть. Погода сухая. Оба они тянут с отъездом. Ванюра вдруг заметил, что скоро порвется подпруга. Надо бы перепрячь лошадь, но он не перепрягает.
Еле-еле, нехотя выезжаем из леса на дорогу. Теперь к вечеру мы только доберемся до Коробова. Какая уж там жатва. Одному Сану придется жать да еще женщинам.
Ребята собираются на моей подводе. Ванюре хочется удивить Проньку. Но про медведя он ему уже рассказывал, и про то, как у Фени одежду утащил на угор, и о многом другом.
А Пронька, видно, сел со своим тайным интересом. Это я сразу понял, когда, как бы между прочим, он спросил:
— С кем теперь Галька-то Арапка у вас крутит?
Значит, и Проньке она нравится. Недаром напускает равнодушие на свое лицо.
Ванюра в ответе не затрудняется:
— А с кем хошь, с тем и ходит. На окопах она там никому не отказывала. А тут приезжал мой один приятель, лейтенант, по ранению. Она и с ним. Она такая. Андрюху ты ведь знаешь…
Какой лейтенант? Это я уже не могу выдержать. Копившиеся весь день злость и обида выплескиваются через край.
— Замолчи, гадина противная! — кричу я Ванюре и остервенело бью его по шее.
Ванюра ошалело соскакивает с телеги. Я тоже. Мы стоим друг перед другом, тяжело дыша.
— Паскудный гад! — твердо повторяю я. — Про Андрюху такое, про Галинку, лейтенанта какого-то приплел. Т-ты…
— Ну, я тебе теперь, — засучивая рукава, деловито обещает Ванюра. — Ишь защитничек нашелся. Ты в городе у себя распоряжайся. По шее еще.
Мои руки самопроизвольно поджимаются к груди.
— Чур, до первой краски, — сразу сообразив, что к чему, оживляется Пронька.
До первой краски — значит до первой крови. Вначале это меня пугает. Но я превозмогаю свой страх. Ерунда! Я ему! Мне на правила наплевать. Я первый всаживаю звонкую пощечину. Щека у Ванюры сначала белая, потом густо багровеет.
— Н-на, врун паршивый. Н-на еще!
Но тут же от лобового удара я пячусь. Перед глазами начинают кружиться какие-то головастики. Я ведь драться-то новее не умею. Но отступать нельзя. Я слепо бросаюсь на ненавистного Ванюру. Все вранье! Вранье, что мы родились в один день, что нас мыли в одной бане, что мы уакали в один голос. Это мой заклятый враг!
— Ты фашист, гадина! — кричу я и бестолково молочу Ванюру по чему попало. А он рассчитал и заехал мне в подбородок. В скулах даже что-то хрустнуло.
— Это тебе за гада, это за фашиста, — напомнил он.
— Все! — нарушает драку восторженный голос Проньки. — Краска! Краска! У Пашки краска из носу.
Но я ничего не хочу понять. Мотаю на кулак кровь, хлынувшую из носа, и мне даже нравится, что теперь от моей крови у Ванюры в пятнах лицо и на рубахе отметина. О себе я уже не думаю. Пусть льется соленая теплая кровь. Но Ванюре я дам… Я… Но опять натыкаюсь на тупой удар.
Ребята растаскивают нас.
— До первой краски, до первой краски был уговор! — кричит радостный, оживленный Пронька.
Ванюра успевает заехать мне в ухо. Почему-то этот удар обиднее всех.
— Ах ты фашист, ах ты не по правилам! — уже после краски кричу я, возмущенный Ванюриным вероломством, и вырываюсь, но нас снова растаскивают. «Помахались, и хватит. Все разнообразие», — думают, наверное, дымовские. Но я готов вцепиться в Ванюру. Мне обидно, в груди горечь. Я лежу на пустых мешках лицом вверх. Небо расплывается в глазах, и меня душат слезы, душит обида. Потом обида вскидывает меня с места, я кричу Ванюре:
— Фашист, фашист!
— Я вот еще добавлю, — обещает Ванюра. Он чувствует себя победителем. Несколько раз он порывается подбежать и всыпать мне за «фашиста», но я подстегиваю мерина, и Ванюра не может догнать, глотает пыль. Это меня немного успокаивает. Что, съел?!
Я чувствую, что нос у меня стал огромный, губы побольше Ванюриных. Как теперь я появлюсь в деревне? А у Ванюры только царапина на щеке. До вечера-то еще далеко. Надо остановить лошадь, помыться. В том овражке был ключ. Но опять Ванюра догонит меня и всыплет. А, пусть попробует. Нарочно остановлюсь. Еще подумают, что я его боюсь.
Я спустился в тенистый отладок. Там залегла прохладная темень. А вот булькает родничок. Бьется тоненькая, в шпагатик, струйка. Я набрал пригоршни студеной воды, от которой ломит руки. Омыл лицо. Сразу засаднило его. Подержал около носа. Ох, как вздуло. И верхнюю губу. Ну и лицо, наверное, у меня! Вроде стало полегче. А Ванюра!.. Ох, подлец! Он загнал моего мерина в сторону, на самый угор, а сам едет себе по дороге к деревне. И тут не утерпел, сотворил пакость. Нет, он свернул к пруду. Тоже, наверное, омыть лицо.
Пока я бегал за Цыганом, пока ловил его, Ванюра повернул от пруда, скрылся из виду.
К конному двору я подъехал уже в полутьме. Арап сидел в пахнущей хомутами конюшалке. Он выскочил сердитый оттого, что мы долго держали лошадей. Принял Цыгана, приказал прибрать хомут и дугу. Я это и так знал. Главное, чтоб он не заметил, какая у меня образина. А то разнесется тогда слух по всей деревне. Я