Лена застенчиво улыбнулась и протянула Володе руку. Она сказала:
– Очень приятно…
Володя огорчился:
– Дашка теперь расстроится. Все не ложилась, все ждала Толю Михайлова…
И убежал, скорее всего в комнату к Дашеньке. Но Дашенька, похоже, уже спала. А завтра как ни в чем не бывало пойдет себе в школу. А потом прибежит и, такая счастливая, выпалит:
– Папа, пятерка!
Интересно, а учителя, наверно, тоже все знают. Что ее папа – «враг народа».
Володя между тем возвратился и подтвердил:
– Спит… жалко будить… ну, ладно… ничего… проходите…
И познакомил Лену с Ларисой.
На Ларисе были кремовые брюки и зеленый в полосочку свитер. А поверх свитера еще медальон.
Лена мне потом сказала, что Лариса очень современная. И в особенности Лене понравилась у нее фигура. Как-никак, а все-таки уже за сорок. Доставая фужеры, Лариса присела на корточки, и Лена ей даже позавидовала. Самой Лене так нипочем не присесть. Лена говорит, что у Ларисы фигура, как у девушки.
Лариса привезла с кухни уже знакомый мне на колесиках столик. На столике в окружении тарелок с закусью стоял графин с водкой. Я вытащил из сумки бутылки и присоединил. Кассета уже стояла на магнитофоне, и Володя наполнил фужеры.
Я предложил:
– Ну что, будем слушать или сначала выпьем?
Лариса закричала:
– Давайте и то и другое… Володя, включай! – и я запел «Тихого карлика».
Володя меня похвалил:
– Какой у тебя, Толя, красивый тембр голоса…
И Лариса Володю поддержала.
– Да, Толя, у вас, действительно, очень красивый голос… Вот бы такой Володе.
Я засмущался:
– Да при чем тут мой голос… – И Лариса предложила за мой голос тост.
…Володя поставил фужер на место и, скомкав салфетку, бросил ее на поднос.
– Мне, конечно, приятно, что песни на мои слова, но хотелось, чтобы меньше было меня… и больше Толи Михайлова…
Я возразил:
– Как это больше Толи Михайлова… ведь слова-то твои.
Но он не согласился:
– Ну, и что же, что мои? Ты должен мои стихи мять… ломать… ты должен их терзать… как женщину…
При этих словах Лариса расправила по брюкам свой свитер и, демонстрируя фигуру, закинула ногу на ногу.
Она с гордостью посмотрела на Володю и заулыбалась:
– Мужчина должен быть сильным!
Я спросил:
– А как же Окуджава?
Володя возмутился:
– А что Окуджава?! Стихи у него слабые. Голоса нет. На гитаре играть не может. А все вместе – ничего и не скажешь – гениально… Помню, как-то в редакции… смотрю… на столе бумаги… читаю… что-то дверь… метель… Я ему говорю: Булат, что это за стихи? Графоман какой-то… Ну, он ничего не сказал… убежал… А после слушаю… песня… гениально…
Лена посмотрела на Володю:
– Вот… послушайте… – я как раз пел самое ее любимое..
« На заливе, на пляже, – я уже чуть ли не плакал, – ветер вдоль-поперек. Как уснувшая стража, заколочен ларек…»
– Это Глеб… – я опять повернулся к Володе, – узнаешь? Глеб Горбовский…
… Одна сторона пленки закончилась, и, выключив, я все еще колебался.
И все-таки спросил:
– А ничего, я еще записал на стихи моего товарища?..
Володя закивал:
– Конечно, конечно…
Я перевернул кассету и, открутив конец пленки, прицепился к бобине. Но бобина оказалась щербатая, и пленка из нее так и норовила выскользнуть. Но вот, наконец, зацепилась, и я снова нажал на клавишу.
Лариса захлопала в ладоши:
– Все. Слушаем.
Володя обхватил ладонями скулы и, уставившись в половицу, застыл.
Лариса сидела в кресле и смотрела на кофейник. Кофейник стоял на подносе, а рядом в стеклянной вазе лежал недоеденный кусок торта. Наискосок от недопитого фужера сиротливо просвечивал уже пустой графин. В плетеной корзине на фоне печенья «Садко» желтели хрустящие хлебцы.
Лена пристроилась на тахте и смотрела на магнитофон. На магнитофоне крутилась кассета, и на приемной бобине колесико пленки становилось все толще и толще.
« Стоит кругом затишье. Студеный ветер стих. Лишь изредка задышит с равнины белый стих », – спел я последнюю строчку, и наступила тишина.
Володя разжал на висках пальцы и встал. Потом снова сел. Он сидел и молчал.
(Наверно, так потрясен, что все еще не может прийти в себя.)
Я спросил:
– Ну, как?
Его как будто прорвало:
– Ужасно.
Я не понял:
– Что ужасно?
Володя отрезал:
– Все.
Потом подумал и повторил:
– Все, что я здесь услышал.
Лена повернула ко мне голову и улыбнулась. Она пыталась меня поддержать. Лариса сидела в своем кресле и все разглаживала на себе свитер.
И как-то все еще не верилось:
– Да?.. – и мне вдруг захотелось встать и уйти.
Володя все сидел и молчал, и тут его прорвало уже не на шутку.
– Да это еще хуже, чем Долматовский… того хоть можно понять… а это… – и в каком-то бессильном негодовании даже махнул с досады рукой, – да это просто преступление перед поэзией!
Преступление?!. Это уже что-то новое. Такого я Володю еще ни разу не слышал.
Я закричал:
– Да в чем же… в чем же… преступление?!
Володя даже вскочил и от волнения открыл сначала рот, и там, во рту, как будто засорилась раковина. Или попало не в то горло.
Конечно, Володю можно понять. Сам все выворачивает, корчует, а тут вам, пожалуйста, птичка… Да какое он имеет право?! И чем он это право заслужил?!
Володя уже чуть ли не задыхался.
Он закричал:
– Ну, вот… есть масса… масса поэзии… хорошей… плохой…посредственной… но всегда… всегда хоть одна строчка… но запоминается… а здесь… ни одной… ни одной строчки… которую бы захотелось запомнить… здесь мне любая строчка… любое слово… ничего не дает…
Тут он еще раз задумался и после паузы уточнил:
– И никому ничего не дает!
Это было для меня так неожиданно, что я чуть было не залепетал, как тогда у Шаламова, но только не «Варлам Тихонович… Варлам Тихонович…», а «Володя… Володя»…
Уж лучше бы, как Варлам Тихонович, схватил бы меня за шиворот и со словами «Только через Союз писателей! Только через Союз писателей!!!» показал бы мне трясущимся пальцем на дверь.
Я закричал:
– Ну, давай… давай конкретно… докажи!
Володя даже не моргнул:
– А чего там доказывать… ну, как там… как там у него… про Серебряный Бор…
При этих словах Лариса на своем кресле насторожилась и как-то даже вся напружинилась. Как будто для прыжка.
И на тахте Лена тоже насторожилась. Но только совсем по-другому. Даже не насторожилась, а просто приготовилась. Точно к удару кнута. Или к пощечине. Она мне хотела помочь, но силы были слишком неравные.
Я закричал:
– « Бор Серебряный. Литые сосны ».
Володя меня перебил:
– Стоп, стоп. Почему Бор Серебряный, а не Серебряный Бор? Ну, почему?
– Что – почему? – я Володю не совсем понимал. – Ну, что – почему?
Но Володя стоял насмерть:
– Почему Бор Серебряный, а не Серебряный Бор?!
– Да потому что не Серебряный Бор, а Бор Серебряный.
Володя стал объяснять:
– Когда мне говорят вместо Серебряного Бора Бор Серебряный, то я дальше жду откровения… ну, например… не Петроградская сторона, а сторона Петроградская…
И я его снова не понял:
– Ну, и что?
– Как, ну и что? – и теперь не понял меня уже Володя. – Ну, например… жизнь наша… блядская… а что там у него?
– А у него, – я даже засмеялся, – а у него «Литые сосны».
Володя поморщился:
– Литые сосны… ну, и что? А мне неинтересно.
Я удивился:
– Но почему?
Володя отрезал:
– Неинтересно – и все.
Лариса закричала:
– Ну, давайте дальше…
Я закричал:
– Быль сиреневую латает солнце…
Володя поморщился:
– А почему сиреневую?
Я замахал руками:
– А как же у Пастернака… помнишь… там у него… как это… про грозу… « и в полдень лиловы глаза и газоны, и пахнет сырой резедой горизонт » ?..
Володя опять возмутился и тоже перешел на крик:
– Пастернак!.. – его возмущению, казалось, уже не было предела. – Да это… да это же… тайна…
Лариса снова заторопила:
– Ну, давайте, давайте дальше!
Я заорал:
– « Глушь наваливается, лучась, проговариваясь, шепча».
Володя засомневался:
– Это в Серебряном Бору глушь?
Я насупился:
– А что, не похоже?
Лариса насупилась:
– А я вообще не люблю описания природы… Что это такое? Пейзажики… Правда, Володя?..
Володя не согласился:
– Нет, почему же… но должна… – он все никак не хотел слезать со своего конька, – но должна же быть тайна…
Лариса повторила:
– Да. Не люблю.
Я огрызнулся:
– А как же Пастернак?
Лена ласково на меня посмотрела и прошептала:
– Успокойся.
Лариса поглядела на свои ногти и снисходительно улыбнулась:
– Ну, Пастернак, Толя, это совсем другое дело. У Пастернака, Толя, за пейзажем… ну, как бы это вам объяснить…
И вдруг как будто перетасовала все карты:
– К чертовой матери пейзажики! – и с этими словами как-то вмиг напружинилась. И голос при этом сделался у нее какой-то чеканный, почти металлический; наверно, ей даже и самой понравилось, такой пируэт: сначала все так нежно, гладко… и вдруг потом раз – и к чертовой матери!!!